Умиротворенный, уверенный в дальнейшем, Егор возвращается к Вере, протягивает письмо, говорит спокойно и ласково:
— На, прочти.
Вера читает, а он, постигший земную тщету и все еще видящий небесную даль, в которой шагает рядом с Верой, терпеливо ждет.
— Ну и что? — сухо, резко, презрительно спрашивает Вера. Она бледна, сведенные брови потемнели, большие туго налитые губы, кажется, запеклись — никогда она не встречала еще таких подонков, как Егор Четвериков.
— Ну и что? — повторяет она.
Откуда-то сзади, разъяренным зверем, набрасываются на него все сегодняшние мучения: вот уже исцарапана шея, щеки, и горят, горят от непереносимого стыда, под веки лезут радужные, соленые пятна и, сминаемый собственным ничтожеством, Егор падает на колени, обнимает Веру за ноги и исступленно шепчет:
— Вера… Вера… прости! Ну, прости же… Мне было больно… Верка…
Поначалу она безучастна, стоит, опустив руки, в одной — проклятое письмо, глаза — огромные, замерзшие и уже не зеленые, а льдисто-серые. Потом они смотрят на вздрагивающий Егоров затылок и наливаются слезами. Свободную руку Вера прячет в жесткие Егоровы волосы и, тихонько шевеля пальцами, гладит, точно мать крепко ушибившегося мальчишку: «Где же больно-то, где? Ну, ну. Пройдет». Видимо, она понимает, как метался Егор и вот, истерзанный, пришел к ней.
— Хватит, Егор. Хватит.
Он слышит, что его простили, и погружается в бездонную счастливую пустоту, целуя ей руки, колени, а она все врачует, врачует его голову. Слезы, так и не упав, сохнут на ее щеках. «Все так ясно и хорошо, господи!»
Она негромко говорит:
— Встань, Егор. Ну, что же ты? Смешной, — улыбаясь, тянет его за уши; шелестит забытое письмо.
— Я знаю, это Витя, — опять негромко, без злости, как о чем-то уже неважном, говорит Вера.
Егор постепенно возвращается в сумеречную комнату, видит себя на коленях, Веру с письмом в руке.
— Что Витя?
— Это Витя написал.
— Не может быть. Вера, что ты говоришь?
— Я знаю, знаю…
— Не смей!
— Витя! Это же Витя Родов!
— Замолчи! — Егор трясется, пятится: «Что она говорит, послушать только!» — Замолчи!
— Не кричи на меня! Это Витя написал!
— Дура! — чуть не плачет Егор. — А я тебе верил.
— Эх ты, Егор, — жалостливо смотрит на него Вера, — Эх, ты… Иди.
— Я тебя никогда не знал! — кричит он, убегая.
В свою комнату он заходит спокойно, деловито, будто вернулся с обычной прогулки.
— Вить, ты знаешь? Вера говорит, письмо написал ты. — Егор с размаху бросается на кровать. — Кто бы мог подумать, что она такая дура! — Он поворачивает голову, Витя смотрит на него темными, печальными глазами. Что-то колет в сердце: «Он-то еще за что страдать должен?»
— Извини, Витя.
Тот молчит.
«Ах, ты! — Егор еле сдерживается. — Все запуталось, смешалось, все нелепо! Черт!»
Ночью ему тем не менее спится, а проснувшись, он даже улыбается, совсем забыв про вчерашнее, и, видя на полу солнечные пятна, с удовольствием представляет, как просторно, тепло и тихо на улице. Но странно: почему Витя уже одет, собран, сидит, пьет чай, потихоньку позванивая ложкой, и не будит его? Тут Егор вспоминает все и, погружаясь в случившееся, закрывает глаза — хоть не вставай, так скверно, снова видеть Веру, что-то предпринимать, а он не знает — что, зря обижен Витя, снова надо мучиться — нет, нет, нет! Егор не хочет возвращаться к происшедшему вчера, но по-утреннему ясно и отчетливо понимает: никуда не денешься, что было, то было, и оно долго теперь не отпустит. Егор резко поднимается:
— Витя, который час?
— Семь.
— Что же ты не будишь?
— Я думал, ты поздно уснул.
— Витя, на свежую голову: извини, что я впутал тебя в этот бред.
— Да ладно.
Егор торопится как на пожар, боится, что Витя уйдет, не дождавшись, а одному лучше не оставаться.
На улице действительно тепло и тихо: то ли утренник застрял где-то в гольцах, то ли солнце что-то перепутало и взялось за Майск пораньше да пожарче. Выспавшиеся, веселые улицы, на клумбах доцветает мак, рыжие лайки, лениво улыбаясь, бродят по скверу, на лиственнице у клуба свежая заплата афиши, призывающей на субботние танцы.
Егор видит, как кругом хорошо, солнечно, весело, а порадоваться не может, лишь до боли завидует равновесию утреннего мира и, во что бы то ни стало желая приобщиться к нему, говорит:
— Витя, давай сегодня на Караульную заимку, а? Уху сварганим, у костра проветримся. Давай?