Выбрать главу

Да, были девчоночьи восторги, густо-сладкий жар «Сливянки», гудящее, красное тепло от водовозной бочки, переделанной в печку, почтительная тишина, когда их уложили на нары, и то покойное, дремное, счастливое чувство: «Ну и отлично, что все довольны».

Почему-то Вите очень хочется, хотя бы в воспоминаниях, вновь пережить его, но ничего не выходит. То ли мешает рано очухавшийся дятел, то ли одуревший от нетерпения, заждавшийся утра туман, лезущий прямо за пазуху, то ли просто свет, вставший между небом и землей.

Егор добирается до Майска в седьмом часу утра. Ноги не свои, в глазах сухая резь, рубашка мокрая от пота, но он не собирается отдыхать. Если лечь, значит, добровольно отказаться от этого дня, в котором все же не так страшно жить: воскресные улицы, даже пустые, выглядят праздно, каждый дом — в дреме безделья, но скоро начнется веселая бестолковщина массовок, пикников и прочих народных гуляний, и никто не виноват, что у тебя кислая рожа и отвратительно на душе, а поэтому ходи, смотри, приобщайся к чужому веселью, и станет легче. «Теперь бы чем-нибудь заняться, что-то делать, — говорит Егор, — а потом на улицу, на улицу!»

В общежитии тихо, вахтерша тетя Клава пьет чай, на белой тряпице разложены сахар, сушки, кусок колбасы, чаепитие длится давно — у тети Клавы отпотевшее переносье.

— Гоша?! Никак без рыбы?

— Без рыбы, тетя Клава.

— Куда же она подевалась, холера!

— Я по дороге встретил: на базар пешком тащится.

— Ах ты, чтоб ее, — смеется тетя Клава. — Витю-то куда девал?

— Там остался.

— Значит, надеется?

— Ага.

— Вот молодец, упорствует.

— Да, да, тетя Клава.

В комнате он распахивает окно, приносит ведро воды, моет пол, потом с тупой сосредоточенностью протирает шкаф, книги на полке. Когда убирается на столе, вдруг думает: «Интересно, он здесь писал или на почте? Наверное, все-таки на почте. Я бы здесь не смог». Егор удивляется, что так спокойно и холодно об этом рассуждает, и снова спрашивает сам себя: «Интересно, что он думал, когда писал? Видимо, давно уж собирался. Странно, что именно мне написал, зол, значит, на меня. Но вот сознался же, выходит, что кается». Тут Егор соображает: «Это я о Вите так думаю, о Вите, о Вите», — и, спрятав лицо в ладони, садится на кровать. Затем с силой зарывается в подушки, мечтая спрятать, утопить в них головную боль. И засыпает и спит до трех часов прямо в свитере, брюках, ботинках.

Просыпается взмокший, ослабший, с неприятно-невесомой головой, смотрит на часы и страшно стыдится: «Как я мог проваляться столько?»

У «Трех богатырей» безлюдно — в воскресенье предпочитают быть подальше за городом — только один вконец осоловевший парень дремлет на траве. Брезент над закусочной легонько похлопывает, но ветра не чувствуется, а внутри железной призмы банная духота, распаренная буфетчица не отходит от вентилятора, халат на боку расползся, и видно, что надет на голое тело. Егор берег две кружки теплого пива, ворох бутербродов и выходит на травку, устраивается рядом с дремлющим парнем. Тот таращит глаза, вставляет в них серо-черные кулаки, крутят с такой силой, что только чудом не слепнет, и, очухавшись, спрашивает:

— Пашку Горлова знаешь?

— Нет.

— А Юрку Сыромятникова?

— Нет.

— Хорошие ребята. Вместе со мной работают. Ты-то здешний? А-а… Вот я и думаю, где тебя видел. Из ОРУ, что ли? Нет? Тогда из УОСа, точно? — Парень улыбается с доверительной нежностью: уж никак вроде не должен ошибиться.

— Угадал.

— Ну-у, так своих всегда признаю. Знаешь Тольку Гусева? Знаешь?! Мы с ним по петухам живем, с самых палаток — вот так! Рубль займешь? Ну спасибо, друг.

Парень с легкостью вскакивает и исчезает в железном шатре. Оттуда он возвращается посвежевший, румяный, ласковый, в избытке чувств топчется перед Егором.

— Адресок-то мой запиши. Или свой давай. С получки забегу. Нет, я же не побирушник, я честно занесу. Ты не думай: ханыга, мол… Бывает же, правда? У тебя бывало, точно ведь?

— Да ладно… Не последний раз видимся.

— Во-во-во! Конечно, встретимся. О, да через Тольку Гусева и договоримся! Ну, спасибо, выручил ты меня.

Парень, болтая руками, медленно спускается с пригорка, несколько раз оборачивается, машет Егору и неожиданно тонко, весело орет:

Разлука, ты разлука, Соперница моя, Никто нас не разлучит, Лишь мать сыра земля…

Егор морщится — так несообразны слова песни с этим частушечным покриком.

Он возвращается в общежитие, садится у окна, курит, все собираясь на улицу и еще куда-то, где шумно, где толчея, и там он будет тоже сам по себе, но все-таки не столь одиноким — собирается, собирается, а не встает, не уходит, погруженный в вязкую, бездумную созерцательность.