Он видит Веру, идущую из березняка с букетом саранок, тихую, усталую, в белой косынке, на которой нарисованы смешные желтые цыплята. Вера не знает, что он дома, поэтому и глаз не подымает на окна, идет точно в другом мире — маленькая, незнакомая, с исцарапанными о боярышник руками. Егор хочет выпрыгнуть из окна, спрятаться за акацией, напугать Веру какой-нибудь дурацкой выходкой («Скырлы, скырлы! На липовой ноге, на березовой клюке…»), рассмешить, целовать руки («Прости, прости. Я такая скотина!»), но он еще глубже отодвигается в комнату, понимая, что к Вере больше не подойти.
Наконец Егор выходит на улицу. Пытается сосредоточиться на одной мысли: «Он придет, я спрошу: «Почему ты так сделал?», продолжение ее почему-то ускользает, растекается неуловимыми ручьями. Егор мечется по городу — час, другой — в надежде представить и объяснить себе дальнейшее. Но бесполезно. Только-только он спросит: «Почему ты так сделал?», как мозг немедленно выставляет глухую серую завесу, и короткие, безвольные мысли теряются во мгле и неопределенности.
Снова общежитская комната, снова он шепчет: «Вот он придет, я спрошу…», снова заполненные черной пустотой минуты и часы.
Витя появляется около двенадцати. Лицо, подгоревшее на ветру, внимательный, спокойный взгляд в сторону Егора, из рюкзака выглядывает осока — значит, рыбку ловил. Как всегда, Витя подтянут, строг и холоден.
— А я тебя жду, жду, Витя…
— Вот я пришел.
— Ты объясни, Витя, как это случилось?
— Давай договоримся: ничего не случилось.
— Но ведь было же, Витя, было!
— Было, но это я в последний раз говорю. А вообще не было. И для тебя, и для меня лучше — пусть будет по-старому.
— Нет! Почему ты так сделал?
— Пошутил. Устраивает?
— Но я должен, должен понять!
— Только без истерики. Я не хочу об этом разговаривать. Все.
— Витя. Витя! Витя!
Витя молчит.
«Хорошо, хорошо, — думает Егор, уже лежа в кровати, — надо все по порядку. Когда я с ним познакомился? Кажется, перед колхозом? Верно, после зачета по плаванию…»
Верно, верно, был серый, пыльный, холодный день в конце августа, институтский физрук вез в трамвае Егора и еще человек пять из недавней абитуры на водную станцию: почему-то каждому зачисленному полагалось проплыть стометровку любым стилем. Долго мерзли под ветром на бонах, наконец Егор решился и, одурев от ледяной воды, первым ткнулся в резиновую набойку финиша. Окоченевшие, они зашли в первый же магазин, купили водки и в трамвай запрыгивали веселыми.
Таким Егор и явился на первое курсовое собрание — веселым, общительным, упоенным высотой, которой достиг («Как-никак, было тринадцать человек на место, а он, представьте себе, зачислен»), у двадцатой аудитории прохаживались равные ему — баловни и счастливцы. И он, ободренный выпивкой, принадлежностью к касте поступивших, без усилия стал играть роль широкого, свойского парня.
— Ребята, чего мы болтаемся поодиночке, — громко сказал тогда Егор. — Давайте знакомиться. Пока за руку, а после собрания предлагаю за столом.
Он обходил всех, протягивал руку, от улыбки скоро заболели скулы, но решил тянуть до победного. Витя стоял у витрины, читал старую газету. Егор хлопнул его по плечу:
— А тебя как? Давай обрубок.
Витя медленно повернулся, в темных глазах — холодность и неприязнь.
— Меня — Виктор. А вас?
— Егор. Да ты брось, если хочешь, на брудершафт выпьем.
— Не хочу и настаиваю на «вы». — У него задрожала складка над переносицей, он отвернулся, так и не подав руки.
Егор млел рядом, пламенел, сверкая стыдливо-потным глянцем, — охота знакомиться мгновенно исчезла. «Ну, рожа спесивая, я еще с тобой посчитаюсь», — думал он тогда.
А сейчас думает так: «Может, правда в Вите одна спесь и была, а мне казалось — достоинство охраняет, собственную честь блюдет! Из-за спеси и замкнутость, и вежливость, и вечная многозначительность?
Оставь, не сочиняй! Просто тебе хочется какую-нибудь заковырку найти. Нечестно, нечестно. Ведь Витя потом другим оказался».
Потом, потом… Они ехали в колхоз, посредине вагона зыбился желтый круг от «летучей мыши», в этом кругу хохотали и пели ребята, а Егор никак не мог присоединиться к ним: чувствовал какую-то неловкость. Он ежился, ерзал на нарах, устраиваясь поудобнее, оттягивал воротник свитера — неловкость не проходила. Случайно он глянул в правый темный угол вагона и вздрогнул: в сумеречной, холодной серости четко белело Витино лицо. Глаз не было видно, но Егор знал наверняка, что они следят за каждой его улыбкой, гримасой, за каждым поворотом. И блестят, блестят, излучают в темноту презрение. «Чего ему надо? Чего он так смотрит?»