Все начало апреля мы его не видели и решили, что куда-нибудь срочно уехал. Так оно и было. Пришел грустный, осунувшийся, бледный.
— Мать похоронил. — Сел на табуретку, стоявшую почему-то посреди комнаты, — Теперь никто не загораживает.
За его спиной сквозь пыльное окно сияло апрельское солнце, дымящиеся, синеватые лучи как бы обхватывали Александра Трифоновича, одиноко выделяли его среди большой и пустой комнаты, усугубляли печаль опущенных плеч. Не торопясь, прерываясь, рассказывал о похоронах.
— Мы на машине поехали в Смоленск. Остановились в гостинице. Через час примерно позвонили мне из обкома партии… Спросили, не могу ли я к ним заглянуть. Я объяснил, что в Смоленске по горькой необходимости и она вряд ли оставит время для визитов. Тем не менее настойчиво просят зайти… Что ж, поехал… Оказывается, пригласили, чтобы сочувствие выразить… Потом, помня советы знающих людей, что смерть требует проверки и проверки, пошел в похоронное бюро. Успел как раз к обеденному перерыву, минут за двадцать… За конторкой сидит милая большеглазая девчонка. Объясняю, что бы я хотел заказать. Она как вскинется: «Вы что! Не видите — обеденный перерыв! И жить не умеют, и умирают бестолково. Фамилия?!» — и глазищи ее вроде опустели от этого крика. Называю фамилию. Она с завидной непосредственностью обернулась к открытой двери в другую комнату: «Девочки, девочки! Живой Твардовский пришел!..» Потом поехал на кладбище, проверить, как могилу копают. Могильщики, эти гамлетовские ребята с хмельным румянцем во всю щеку, говорят: «Отец, земля не отошла. Смочить надо». — «Сколько?» — спрашиваю. «Литровку, отец». Ну что ж, литровку так литровку. Скорей бы уж только, думаю…
Видимо, вскоре он и написал эти отмеченные высокой мудростью и высокой горечью строки:
…Апрельская, волнующе-влажная жара, по ближним деревням отогрелись уже, радостно прочищали горло петухи — пора было собираться домой. Жмурясь от луж, замирая от вешнего приволья, нужно было искать денег на дорогу. Я поехал в Москву, но не задержался, вскоре вернулся. Саня увидел меня в окно, выскочил на крыльцо:
— Ты в «Юность» заходил?! Давай, поворачивай, тебя там ждут. Тут что было! Пришел корифей, то да се, спросил, где ты. Да вот, мол, поехал выяснять, попадет на праздники домой или нет. Слово за слово — как-то так получилось — я ему сказал, что у тебя повесть в «Юности» лежит. Спросил: большая? Нет, говорю, три листа, по листу в месяц читают. Он изумился: три месяца не могут решить?! Замолчал, посидел малость, ушел. Возвращается через полчаса, говорит, позвонил в «Юность». Велел тебе немедленно зайти туда.
Легко догадаться, что я повернул и снова ударил в Москву. Меня принял С. Н. Преображенский. Спросил, давно ли я знаком с Твардовским. Я сказал. Читал ли он мою повесть? Не читал. Сказал, что собираются меня печатать. В мгновение ока оформили договор, и вечером я ехал в Пахру со всякой прощальной снедью и с билетом в Иркутск.
Александр Трифонович пришел назавтра ранним утром. Постучал в окно. Я открыл, и еще на пороге он сказал:
— А я вам деньги на билет принес. Если не ошибаюсь, до Иркутска за девяносто рублей можно долететь.
Выслушал мои сбивчивые благодарные слова. Присел, не раздеваясь, на кухне.
— Преображенский спрашивал, читал ли я вашу вещь?
— Да, я сказал, что нет.
— Напрасно. Сказали бы, что я этак партитурно просмотрел.
— Ну что вы!
На крыльце был ледок, на лужах, а в воздухе уже настаивалась и млела дневная теплынь.