Виденье растаяло, и я разглядел у дальней стены алтарь предков. На алом бумажном листе был начертан, — не золотом, правда, а черной тушью, — знакомый иероглиф «хоа», штрихи его восхищали четкостью и изяществом. Вдруг у самого алтаря увидал я копье с длинным древком, под наконечником, похожим на меч, алел, как встарь, расшитый золотом флаг; с древка свисала шкура леопарда, две палочки на длинных лентах и связка колокольцев.
Хозяйка подняла большой медный чайник, наполнила взятую из плетенки высокую чашку с крышкой, поставила ее на поднос и пригласила меня отведать чаю, заваренного из почек чайного листа. Я сел рядом с алтарем на стул, застланный циновкой, обшитой красным сукном, и стал разглядывать свисавшую с потолка картину: на развернутом свитке жесткой бумаги черной тушью написаны были поросшие лесом горы, река и деревушка вдали, у пристани. Хозяйка уселась на табурет, тоже застланный циновкой с красной каймой. У ног ее прикорнул громко сопевший щенок. Девочка подошла и прижалась к матери, поглядывая на нас блестящими любопытными глазами.
Осеннее солнце клонилось к закату. Ветер наполнил дом ароматом цветущей кананги. Тишина завладела домом, время как будто потекло вспять. Сяо… Тиеу Хоа рассказывала о своей жизни. Ни много ни мало — двадцать лет…
Здесь, в этой комнате, отец ее закрыл глаза. И всего-то осталось после него — копье, леопардовая шкура, палочки с лентами да медвежий ошейник с колокольцами. Умер он, когда ей исполнилось четырнадцать лет…
А началось все еще в сорок первом. Японцы тогда нагрянули к нам. Они перекрыли дорогу на Лангшон. Вот и пришлось семейству Хоа сиднем сидеть в Хайфоне. Французы тоже вконец озверели, волокли за решетку правого и виноватого, драли с народа три шкуры. Рис не купить было и за деньги. Люди пухли от голода, а из зерна гнали горючее для японских автомобилей и самолетов. С полей сводили кукурузу, выпалывали рис и сеяли вместо них джут. Чего ни хватишься — всего не достать, не промыслить. Повсюду скудость, лишенья, горе. «Цирк» Хоа сперва перебрался в Ханой, а после стал кочевать по городам да уездам, про которые шла молва, будто там всего вдоволь и ни тебе бомбежек, ни стрельбы. Но скоро ли, долго ли, а к лунному Новому году, — да, так и есть, в сорок третьем, — пришлось воротиться назад, в Хайфон. Медведь после долгих дорог на чужбине вконец отощал и ослаб. Иной раз даже отказывался от кормежки. Так что владельцы аптек и китайских зельниц стали подсылать к отцу ходатаев: «Мол, не продадите ли медведя на сало?»
…А случилось все в воскресенье, теплым и ясным весенним днем. Утреннее представление они, по давнему своему обычаю, давали на мосту, неподалеку от сквера, где толпятся одни толстенные деревья и кругом ни травинки, ни цветочка. К тому времени закончилась служба в соборе и близился час отплытия кораблей на Хонгай и Намдинь, так что народу собралось много. В самый разгар действа, едва гонг зазвенел во всю мочь, а Тиеу Хоа быстрее прежнего стала плясать с лентами вокруг медведя, вдруг послышалось конское ржание и собачий лай. Здоровенный коняга — шерсть его так и лоснилась, — громыхая подковами, приблизился к самому тротуару. В седле восседал японский офицер в фуражке с блестящим козырьком, на боку у него висела украшенная золотой кистью длиннющая сабля, а острое лицо было холодное и злое. Он слегка натянул поводья и через головы зрителей заглянул в середину круга. Тут следом за ним подоспел пузатый солдат в рубашке с короткими рукавами; этот крепко держал рвавшихся с поводка трех собак. Все трое псов здоровущие — толстяку по грудь, пятнистая серая шерсть их тоже лоснилась и отливала на солнце. Острые уши у них стояли торчком, промеж клыков свисали красные языки, глаза злобно бегали по сторонам.
Вдруг конь, задрав голову, громко заржал. Офицер натянул поводья. Тогда солдат засвистел в свисток, собирая вместе собак. Всадник сощурил глаза; лицо его стало совсем ледяным, он вроде не замечал никого вокруг. Люди, не обмолвясь и словом, расступились. Тротуар перед офицером с собаками опустел. Отец, как ни в чем не бывало, бил в гонг, и Тиеу Хоа плясала с лентами перед медведем. Но что-то мешало ей сосредоточиться. Мучило предчувствие близкой беды. Да и само представление, хоть неприметно для сторонних глаз, как-то разладилось. Когда пришло время Тиеу Хоа, изображая усталость, замедлить мелькание лент, медведь, словно захмелев, знай себе напирал на нее по-прежнему. Он чуть не бросился на нее. Но ленты и рукава ее блузы снова взлетели вверх, и медведь, повинуясь их взмахам, доиграл все как положено. А едва она, сложив вместе палочки, вышла вперед и стала кланяться людям, громко хлопавшим в ладоши, медведь, поверженный было наземь, вскочил, подбежал к ней, как бы желая принять свою долю похвал. И они вдвоем, чтоб уважить народ, разыграли веселый танец.