Выбрать главу

Домкова старалась, как никогда прежде, чтобы мужу было полегче. Ходила на поденные работы, таскала дрова, собирала грибы, малину, а то напросится в кухарки на свадьбу или крестины, — и заплатят, и утащит чего да мужу принесет. Не было сиделки заботливее ее! Она утешала мужа, варила травы, давала лекарства, какие только посоветуют, и он был благодарен ей за невиданную доброту и любовь… Он чувствовал, что хоть и больной, но именно сейчас-то и вкушает ту покойную старость, ради которой трижды отправлялся в Америку. Денег, правда, нет, но ведь жена потратила их на сына, думал он, и его сейчас балует, словно у них тысячи, и на доктора нашлось, которого она пригласила к нему, сам не знает когда.

— Жена моя милая, жена моя хорошая… — От благодарности он не мог ничего сказать и только гладил ее руку, поливая слезами.

Глаза у него выкатились, прямо страх, и исхудавшее тело, не видевшее солнца, было серым, словно цемент. Расчувствовалась и она, тоже жалкая, щербатая, плешивая, и часто они плакали вместе: он от благодарности, она для успокоения совести и в оправдание своего легкомыслия в прошлом. И при муже велела написать сыну: приезжайте хоть повидать нас. Отец хворает, помирать собирается, хочет взглянуть на вас напоследок…

Они пообещали, но не приехали.

Отец умер, словно заснул. Утром она встала с постели, принялась тормошить лежавшего рядом мужа, а тот уснул уже на веки вечные.

Сын приехал на похороны и пообещал матери прислать денег на пропитание. И послал два раза по пятерке, но поскольку у самого доходы были небольшие, а семья росла, жене его это пришлось не по вкусу. Мол, лучше она пошлет матери что-нибудь из старой одежды.

— И на том спасибо. — И старая Домкова, хотя была она в трауре и перед людьми, и в душе, поневоле одевалась, будто молодая пани, только рюшки да кружева отпорет или продаст дареное — тем и живет, — а ходит в своем линялом старье…

IV

После смерти мужа старой Домковой жилось худо, как никогда. Она уставала от работы, а досыта никогда не наедалась. Двух жиличек, пожилых прачек, она пустила в комнату, те платили за квартиру, — а сама перебралась в кухню. Когда они были дома и готовили, перепадало немножко и ей, но если уходили куда-нибудь стирать, копать или окучивать картошку — тут уж если только пани домохозяйка пошлет какой похлебки. Она благодарила, дескать, сама как раз собиралась варить, у нее еще и картошка и мучица найдется, — всякий раз отказывалась, прежде чем принять. Правда, иногда вместе с жиличками варила и она картошку или картофельную похлебку, капусты ей давали, и тогда по всему дому несло говяжьим жиром. Им Домкова заправляла суп, он был самым дешевым, а для нее — вкуснее всякого масла.

Зимы через две Домкова в кухне простудилась, ревматизм так скрутил ей руки-ноги, что она кричала в голос; прокормиться своим трудом она уже не могла.

Она стала распродавать, что могла — из обстановки, посуды, продала и свою перину и ходила греться по соседям, а те давали и поесть. Она, голодная, всегда благодарила, дескать, сама наготовила, а есть не хочется, но съедала все и, когда не видели, подбирала хлебные корки, кожуру от сала и варила себе потом похлебку.

Была она больная, руки-ноги скрюченные, узловатые, но духом с некоторого времени бодрая. Бодрая особенно после письма от своего пана сына. Жалобы матери его усовестили, и он писал, чтобы она, если хочет, приезжала к ним, однако денег на дорогу не послал. Мать добралась бы туда и пешком за неделю, но не пошла — ей и того довольно, что позвали. Не пошла, наученная горьким опытом.

— Дитятко мое доброе! Я еще покойнику Домко сколько раз говорила: не бойся, будет нам в старости где голову приклонить… Но ты умер, и я от тебя уж никуда не уйду…

Сыну она благодарна до слез, письмо носит на груди; его читало уже человек сто, и каждый советует ей ехать, видя ее нищету и болезни.

Но там невестка-пани и дети, на что она им? Не работница уж.

— Я бы хоть сегодня могла туда поехать, да не поеду! Так меня больше будет почитать мое дитя… Вон какое письмо мне прислал… А покамест я там жила, всяко бывало, и слово недоброе выслушивать приходилось. — И она плачет от сладких слов и горьких воспоминаний. — Еще и краснеть пришлось бы тебе за меня, дуру… и любовь бы вся пропала, как в тот раз. Кто я такая? А твоя жена ученая, и ты, и священник там, и господа… А ему пришлось бы говорить: это моя мать. Нет, дитятко мое, не пойду, — говорит она себе и другим и мучается в одиночку.