Выбрать главу

Только попросила отписать ему, чтобы, если приедет навестить ее в болезни, привез бы и детей, хотя бы мальчика: «Он, наверно, такой же милый и добрый, каким ты у меня был, так хочется внучка увидеть и благословить своей скрюченной рукой… Я уж и насчет постели для вас с хозяевами договорилась… И жиличек моих дома не будет, нарочно уйдут куда-нибудь… Ну, а если не сможешь или не захочешь приехать, помни о нас и после нашей смерти. Хоть самый маленький, с мизинчик, крестик отцу поставь, сын мой, поставь за его любовь и труды…»

* * *

«Itt nyugszanak…» (здесь покоятся…) и по-венгерски, красиво, золотыми буквами написаны и имена и годы жизни Домков, написаны на постаменте черного креста, на котором золотой Христос раскинул руки, словно милых моих Домков собирается обнять и воздать им за всю любовь и самоотверженность.

Перевод Л. Широковой.

Мишо

(Биографические заметки)

I

Я гостил в городе Н. у приятеля, врача. Вечером мы допоздна засиделись, однако утром я проснулся рано, меня разбудил грохот телег, доносившийся с улицы, а больше всего торговцы из близлежащих лавочек, словно по голове стучавшие железными жалюзями, как бы приглашая: пожалуйста, входите!

Я встал и тихо оделся, чтобы не разбудить приятеля.

Перед его домом стоял молочник. Обычная городская сцена. Тощая лошадь, на телеге — короб, а в нем — цинковые бидоны, опрокинутые вверх дном на солому: молочник возвращался домой. Старая, умная лошадь сама знает, где остановиться, и послушно станет, едва заслышит Ондрика. Вот и сейчас — лошадь встала, с телеги слез парнишка-молочник в сермяге до пят и огромной, словно решето, бараньей шапке. Он озирается по сторонам так, будто впервые на этой улице.

Я зашел на кухню к старой экономке врача, чтобы закончить там свой туалет. По примеру доктора и на правах гостя и старого знакомого, я не хотел, чтобы она прислуживала мне в комнате. Экономка, маленькая полная старушка, уже варила кофе, в кухне приятно пахло и было тепло. Мы поздоровались, и я, стоя у плиты, потягивался, по моему сонному еще телу, словно ток, разливалось тепло, мышцы становились упругими. Вдруг над кроватью экономки задребезжал электрический звонок.

— И кому это неймется? — Она, ворча, поднялась и, чтобы не позвонили еще раз и звон не донесся до комнаты, поспешила открыть двери в прихожей. Она бы, конечно, отправила восвояси раннего пациента (так она называла всех, кто сюда приходил, и больных и здоровых), но опасаясь, как бы не убежало что на плите, заторопилась обратно, а за ней робко, на цыпочках, неуверенно шел тот самый молочник, которого я только что видел из окна. Стеклянные двери за экономкой остались открытыми, и парень остановился в нерешительности — пройти ему или остаться в прихожей. Я был в одной рубашке, с улицы дуло, дело было в феврале, поэтому я молча поманил его рукой, он понял, быстро засеменил и на цыпочках, у меня под рукой, проскользнул в кухню. Я закрыл двери.

— Что там с твоей матерью стряслось, чего ты к семи часам прибежал? — Она взглянула на будильник, убедившись, что сейчас действительно семь, и занялась кастрюлями на плите.

Молочник шумно вдохнул ароматный воздух и прерывистым голосом ответил:

— Задышка у них, — будто сам задыхался. Видимо, от робости он не мог перевести дыхание.

Кухня выходила на лестницу, ведущую на второй этаж, и здесь стоял полумрак. Я подошел к окну, чтобы лучше рассмотреть парня. Снимая шапку, он весь разлохматился. Синюю рукавицу вместе с шапкой он прижимал одной рукой к груди, другой гладил шапку, будто кошку. Он стоял на месте, как раз за дверью, но, боясь помешать прислуге, при ее приближении переступал с ноги на ногу. Я присмотрелся к посетителю: детская фигурка, большая голова, посаженная на тонкой, как спичка, шейке, старое лицо. Под плоским, словно пуговица, носом пушились реденькие желтые усики, из-под которых выступали зубы, создавая впечатление, будто молочник все время усмехается, рот и заостренный подбородок тонкие, вытянутые, как у птенца. Сермяга с чужого плеча и здоровенные мужские сапоги, покрытые сухой и свежей грязью. Глаза я не мог рассмотреть, они были какие-то блеклые, зеленоватые, маленькие и глубоко посаженные. Шапка, сермяга, сапоги были на большого мужика, и он терялся в этой одежде, тощий парнишка лет четырнадцати — пятнадцати.

— Ты откуда? — начал я разговор.

— Из Заводья, из замка, — с готовностью ответил молочник, как бы помогая мне вспомнить, не знаю ли я его, ведь его самого или уж его повозку и лошадь знает весь город. — А это вы доктор? — в свою очередь спросил он меня, делая ударение на вы, и взглянул на меня. Я понял, что он не знает доктора и не уверен, придет ли тот к его матери.