Билетов еще не продавали. Народу было немного, но все же попадались знакомые Яноша, и он, чтобы отвести им глаза, велел матери идти с чемоданом в зал третьего класса — причем больше жестами, чем словами, и пока та утирала пот и вновь набежавшие слезы, отец отдал ему все оставшиеся сигары, дескать, сам он их все равно курить не будет. Сконфуженный, сын принял их и, не дожидаясь, пока отец поднесет ему спичку, отошел от него и принялся прохаживаться, разглядывая объявления; он прошел и в зал второго класса, вышел из вокзала и стал прогуливаться по перрону, вертя тросточкой. Отец с матерью глядели на него через дверь, потом он исчез куда-то и через минуту снова подошел к родителям, — билет, дескать, уже куплен, и как будто искренне, но в душе сгорая со стыда, недоумевал — почему все не едет поезд.
Стариков тоже заинтересовал вокзал, где они бывали редко; они все и всех осмотрели, перешептываясь, делая замечания и прикидывая, куда тот или иной собирается ехать, разглядывая, кто во что одет, что у него в руках.
«Нашему бы сынку такое!» — вздыхала про себя Домкова, узнавая знакомых господ и прочих пассажиров. Не обошли они вниманием и плакаты, особенно пештянский, с калекой на костылях.
— Не приведи господь нам дожить до этого, — вздыхала Домкова.
Наконец поезд прибыл. Пора было прощаться. Сын сам подхватил чемодан, выскочил на перрон и поспешно сунул отцу руку. Мать заплакала в голос. Отец, глядя на Яноша, шикнул на нее, а сын, весь пунцовый, целуя им руки, прошипел:
— Чего вы плачете?
Домкова, не сдержавшись, вскрикнула:
— Как же мне не плакать, дитятко мое… Ведь кто знает, увидимся ли еще когда… господи, господи…
Ее восклицания привлекли к себе внимание многих: одни ее пожалели, другие засмеялись, а Янош тем временем ушел.
Домко тоже готов был расплакаться, но дернул жену за рукав, и та стихла, украдкой утирая глаза, словно вор, озирающийся по сторонам, не видел ли кто, как он крал…
Поезд тронулся, Янош показался в окне, махнул рукой… Отец показывал его жене, но та уже ничего не видела… Сжимая мешковину, она уткнулась в нее лицом и заплакала, теперь уже свободно, в полный голос…
Весна, день святого Иозефа. На Горках ночью прошел дождь, утром было свежо и солнечно, и только мутный ручей еще журчал, устремляясь вниз в долину, словно заплетая дорогу в косу.
— На Горках звонят, идем скорее, — вот уйдут все в костел, куда мы с тобой денемся? — поторапливает Домко свою жену, замешкавшуюся у ручья возле родника.
Домко отмыл от грязи башмаки, напился воды, вытер красным платком губы и пот со лба и вскинул на плечо палку с узелком; жена тем временем поставила корзинку, напилась пригоршнями воды, а потом еще и платок с головы сняла, расстелила на траве, зачерпнула воды раз, другой и так отмыла-оттерла лицо, что прямо помолодела, а потом вымыла и дорожные туфли.
— Ты бы тоже умылся, ну как ты туда покажешься? Всю ночь на поезде, черный, будто цыган. Умойся, старый, умойся!
— Да ладно уж, пойдем. Ко мне приглядываться не будут, а глаза я и в школе протру, — отмахивался Домко.
— Как же! Так и побегу тебе умывальник разыскивать, — ворчала Домкова.
— Ну уж воды-то мне сын подаст?
— А что как он в костеле будет?
— Тогда не мешкай, собирайся, — и он пошел вверх по тропинке. Жена пригладила напоследок волосы, подхватила корзину и с новыми силами двинулась вслед за тяжело шагающим мужем.
Еще бы не тяжело! Ведь они ехали со вчерашнего дня целую ночь, два раза пересаживались, а сколько страху натерпелись: как бы не заснуть да не заехать бог знает куда; у жены глаза все-таки нет-нет да сами собой и закрывались, а Домко пришлось все время курить, чтобы не задремать, а теперь вот они уже третий час бредут с узлами на Горку.
Странное дело! Почему же Яношко не послал за ними какую-нибудь телегу? Ему бы наверняка кто-нибудь из хозяев дал, хотя бы из уважения. Ах, ведь вы не знаете в чем дело! Пан учитель с самой осени написал всего два раза, да и то так, чтобы отписаться. Ровным счетом ничего такого, из чего родители узнали бы, как он живет, какая у него квартира, кто ему готовит, кто стирает, какое жалованье… Черкнул только, что здоров, чего и им желает, это только и поняли. Вот они и выбрались навестить сына, а он об этом и не подозревает. Мать так придумала. Продала единственного кабанчика, с которым маялась с самого рождества. И пусть на это уйдут все вырученные восемнадцать золотых, она хочет видеть свое дитя собственными глазами, узнать, не голодает ли, не случилось ли чего, словом, ей необходимо было его повидать. Она охотнее бы поехала одна, да побоялась заехать не туда, потому и взяла мужа, — тот знает железные дороги как свои пять пальцев, ведь уже два раза ездил в Америку, — она и ночью на него могла положиться.