Всякое сильное чувство делает людей, склонных к общительности, весьма экспансивными. Бывший мэр одного из городков Центральной Франции, обратив внимание на то, что один из сидящих подле него посетителей (по всей видимости, француз) тоже погружен в задумчивость, обратился к этому вероятному соотечественнику и грустным тоном высказал, как бы нащупывая почву, несколько довольно привычных соображений насчет того, что зрелище это наводит на мысли ПОЧТИ ЧТО печальные, каких бы политических убеждений ты ни придерживался.
Однако, пристальней вглядевшись в своего «собеседника», наш добрый малый сразу же смолк, немного раздосадованный: он только что убедился, что уже минуты две разговаривает с восковым изображением некоего безымянного посетителя музея (желая вызвать у публики обман зрения и подшутить над ней, директора таких музеев позволяют себе рассаживать подобные фигуры на скамейках для посетителей).
В тот же самый момент громко зазвучал голос, предупреждающий о том, что музей сейчас закрывается. Люстры стали быстро гаснуть, и, удаляясь, словно нехотя, последние посетители еще раз беглым взглядом окидывали свое фантасмагорическое окружение, чтобы запечатлеть в памяти общий его вид.
Между тем, прервав свою речь, г-н Реду не избавился от болезненного возбуждения: причинив ему некий внутренний шок, первое впечатление, уже само по себе нездоровое, превратилось в некую блажь, овладевшую им с необычайной силой, — в мозгу у него словно звенели бубенцы какого-то мрачного шутовского колпака, и он не в силах был противиться этому звону.
«О, — думалось ему, — разыграть бы с самим собой (разумеется, безо всякой реальной опасности!) те ужасающие ощущения, которые должен был пережить перед этой роковой доской добрый король Людовик XVI! Вообразить себя им! Услышать в воображении барабанную дробь и фразу аббата Эджворта де Фирмона. А затем излить свою потребность в моральном великодушии, позволив себе роскошь пожалеть (да, с полной искренностью, отбросив политические убеждения) этого достойного отца семейства, этого человека слишком доброго и великодушного, человека, в конце-то концов, одаренного всеми качествами, которые он, Реду, считал присущими самому себе! Какие благородные мгновения были бы пережиты! Какие слезы умиления пролиты! Да, но для этого надо было бы находиться одному здесь, перед гильотиной. Тогда втайне ото всех, никем не будучи увиденным, можно было бы с полной свободой предаться этому монологу, столь трогательному и в то же время лестному для себя самого! Но как это сделать, как сделать?»
Вот какая странная блажь завладела возбужденным винами Испании и Франции — да, впрочем, и без того уже несколько смятенным — сознанием почтенного г-на Реду. Он внимательно рассматривал верхнюю часть сооружения, в этот вечер спрятанную под небольшим чехлом, так что находившийся под ним нож не был виден, вероятно, чтобы не смущать слишком чувствительных посетителей, которые вовсе не хотели бы его видеть. А так как возникшая у него блажь на этот раз настоятельно требовала реализации, мысли г-на Реду о том, как бы преодолеть затруднение, ярким лучом пронзила вдруг некая возможная хитрость!
— Браво! Это как раз то, что нужно! — пробормотал он. — Потом мне достаточно будет постучать в дверь, чтобы мне открыли. Спички у меня есть, одного газового рожка, дающего тусклый свет, вполне хватит. Скажу, что просто задремал. Дам служителю полгинеи — и дело с концом.
Зала была уже погружена в полумрак. Только там, на возвышении, горел фонарик для рабочих, которые должны были появиться на рассвете. Там и сям отсвечивали блестки, хрусталь, атлас…