Подобно обыкновенному смертному, он попросту отдыхал, позволяя себе предаваться всякого рода причудливым, странным размышлениям.
III
Сетования Эдисона
Всякая печаль — не что иное, как умаление себя.
Он тихо разговаривал сам с собой:
— До чего же поздно явился я в этот мир! — шептал он. — О, если бы я был одним из первенцев рода человеческого! Сколько великих речений было бы ныне зафиксировано ne varietur (sic!), то есть дословно, на валике моего фонографа! Ведь дальнейшее его усовершенствование привело к тому, что сегодня мы можем воспринимать звуковые колебания уже с дальних расстояний! И эти речения были бы записаны вместе с голосами тех, кто некогда произнес их, до нас дошли бы их тембр, их тональность, все особенности произношения…
Нет, я не стану сетовать на то, что мне не суждено было увековечить «Fiat lux!»[2] прозвучавшее, как утверждают, вот уже семьдесят два столетия назад (тем более что возглас этот по причине предшествовавшего ему небытия, быть может, вовсе никогда и не раздавался, а следовательно, не мог бы быть зафиксирован фонографом); другое дело, если бы мне дозволено было уже немного позже, после смерти Лилит, в пору Адамова вдовства, спрятавшись где-нибудь в кущах Эдема, уловить и запечатлеть прежде всего торжественное: «Нехорошо человеку быть одному!», затем «Eritis sicut dii!»[3]; «Плодитесь и размножайтесь!», наконец, мрачноватую шуточку Элохима: «Вот Адам стал одним из нас» — и прочее. А еще позднее, когда секрет моей звучащей пластинки широко бы распространился, какой радостью было бы для моих преемников в самый разгар язычества записать на фонографе такие вещи, как, например, небезызвестное «Прекраснейшей!», «Quos ego!»[4], пророчества Дидоны, прорицания сивилл и многое другое! Все эти известные речения, прозвучавшие из уст Человека и Богов остались бы тогда навеки запечатленными в звучащих медных архивах, и уже никто никогда не мог бы усомниться в их подлинности.
А гулы и грохоты прошлого! Каких только загадочных звуков не слыхивали наши предки! За неимением прибора, способного запечатлевать их, все эти шумы былых времен навеки ушли в небытие! В самом деле, кто мог бы в наши дни дать нам представление о звуках священных труб Иерихона, например? О воплях жертв, сжигаемых в быке Фалариса? О смехе авгуров? О вздохах Мемнона при первых лучах солнца?
Умолкнувшие голоса, утраченные звуки, забытые гулы, еще и доселе вибрирующие где-то там, в бездне времен, и уже слишком отдалившиеся от нас, чтобы можно было их воскресить! Какая стрела могла бы настигнуть подобную птицу?
Не вставая с кресла, Эдисон небрежным жестом коснулся фарфоровой кнопки на стене рядом с собой. Ослепительная голубая искра электрического разряда, способного разом испепелить целое стадо слонов, сверкнула над стоявшей шагах в десяти от кресла батареей Фарадея и, молнией пронзив хрустальный блок, погасла в ту же стотысячную долю секунды.
— Правда, — небрежным тоном продолжал великий механик, — у меня есть эта искра… по сравнению со звуком она все равно что молодая борзая рядом с черепахой; она способна была бы подхватить и перенести на пятьдесят, а то и больше столетий вперед звуковые волны, распространявшиеся некогда над землей. Но по каким проводам, по каким следам устремить ее к ним? Как заставить завладеть ими и вернуть на землю, а там — в ухо охотника? На этот раз задача, пожалуй, и в самом деле неразрешимая.
Кончиком мизинца Эдисон меланхолически стряхнул пепел со своей сигары; затем, немного помолчав, встал и с легкой усмешкой на устах стал расхаживать взад и вперед по лаборатории.
— И подумать только, что после того как шесть тысяч с чем-то лет человечество, терпя столь невосполнимый ущерб, просуществовало без моего фонографа, — продолжал он, — мой первый опыт встречен был градом плоских насмешек, рожденных человеческим равнодушием! «Детская игрушка!» — брюзжала толпа. Да, я знаю, будучи застигнута врасплох, она любую новизну встречает глумлением, это придает ей уверенности и дает время опомниться от неожиданности. Однако на ее месте я воздержался бы от тех пошлых каламбуров, которые она не устыдилась отпускать на мой счет, а изощрялся бы в острословии более высокого порядка.