Критика все настойчивее «ловила» на лирических оговорках и кисло похваливала за газетную поэзию. И все же не в критике было дело, не в боязни быть уличенным в ошибках, а в боязни действительно ошибиться. Асеев, правда, храбрился:
А все-таки, может быть, прав Пастернак, и вакансия поэта «опасна, если не пуста»?
В это не хотелось верить. Он себя сдерживал: меньше о личном, о своем, а больше о том, что для пользы всех. Чем дальше, тем свое меньше поощрялось, а отказаться от себя Асеев не умел и не хотел. Даже во время войны: он исполнял долг, писал то, что считал необходимым, но оставлял за собой право размышлять, сомневаться, любить в стихе. В это трудное время потрясений и разлук он не мог без стихов, тогда и писались «самые мои стихи». Он очень хотел увидеть их напечатанными, и увидел – двадцать лет спустя – в 1961 году.
После войны Асеев постепенно отходит от дел. Только ли неудовольствие критики и обида на нее тому причиной? Только ли годы, болезнь? В его рукописях были уже и такие строки:
Это о Николае I, а не о ком-нибудь другом. Но ведь и Эйзенштейн снимал фильм об Иване Грозном.
Догадки подтверждаются стихами, написанными в то время, когда можно было сказать прямо:
Решая вопрос – кто виноват, Асеев обращает его сейчас не в прошлое, а в настоящее, хотя и берет как критерий человечности – отношение к прошлому:
Сегодня, когда этим же критерием перепроверяем многие репутации, асеевской, кажется, ничто не угрожает. Разве лишь то, что его поэзия, пусть искренне, часто спешила окраситься в цвет времени, не оставляла за собой права на собственное мнение. Отказывалась от этого права и как раз в тридцатые годы почти научилась без него обходиться.
Асеев принимал происходящее, но в какой мере понимал его? Во всяком случае, в достаточной, чтобы в конце тридцатых годов уничтожить значительную часть своего архива, в котором и быть то ничего не могло, кроме документов личных и литературных. А все-таки поэт-орденоносец считает за лучшее – для себя и для других – не оставлять «земного сора».
Что касается более позднего времени, то даже в деле о Пастернаке в связи с «Доктором Живаго» он был в числе тех немногих, кто нашел в себе силы не участвовать: у них давний спор о пользе поэзии и о роли поэта, отдаливший их друг от друга, но принять участие в травле…
Благополучный Асеев… Правда, за сборник «Лад», собравший десятки положительных рецензий, он не получил Ленинской премии, на которую был выдвинут, и это переживал. Правда, не мог не чувствовать одиночества в последние годы, когда от него многие отошли из-за молодой поэзии: сначала он ее поддержал стихами и выступлениями, но при первом же начальственном окрике отступился, написал исполненную упреков статью. Сейчас, четверть века спустя, мы способны оценить верность его опасений (предупреждал против излишнего шума, внешнего успеха и внешних эффектов), но тогда не смысл сказанного воспринимался, а факт неожиданно и в удобный момент изменившегося мнения.
Что же, привычка: быть искренним, но чувствовать, когда и до какого предела это можно… И привычка откликаться. Не удержался, чтобы не сказать. Хотя с Пастернаком удержался, а это было и опаснее и труднее.
Бывало и то и другое. Плохое, к сожалению, прочнее помнится. И в отношении человека, и в отношении поэта. Три тома сиюминутных стихов не перевешивают том поэзии, но поэзия в массе проходных откликов на случай, среди однодневок порой оказывается погребенной, забытой.
Так что Асеев сегодня – среди тех, кто ждет возрождения. И разве не сейчас, когда миф, фольклор, слово, глубокое своей памятью, влекут нас, разве не сейчас следует вспомнить о Николае Асееве? О поэте, оживившем славянское слово, древнее мироощущение, умевшем быть национальным без громового пафоса и народным без пасторальной умильности.