Мы поднялись. Мы встали на ноги, три мужика, такие же разные, как и тара в наших руках, чокнулись, и Шура сказал:
— Выпьем за то, чтобы наша братва, которая бьет гадов, скорее задушила зверя в его собственной берлоге. И чтобы поменьше парней полегло…
— Да, выпьем за это! — сказал великан-мастер и большими глотками втянул в себя весь спирт из чашки, выпил с наслаждением, со смаком, не поморщившись, будто пил ключевую воду после сильной жажды. Потом только чаю отхлебнул — глоток, два. Вот это питок!
— Орден у тебя фронтовой, — сказал Африкан Африканыч. — Завидую, хорошей завистью завидую! Как я просился в сорок-то первом — не взяли, ни в какую. Обидели…
— Здоровье? — вежливо поинтересовался Шура.
— Какое там! Возраст! Если бы здоровье, не обидно: господь не велит. А тут, тьфу, нашли к чему прицепиться…
— А сколько вам? — спрашиваю я Африканыча.
— Да уж до семидесяти теперь недалеко, — вздыхает мастер.
— Да ну? — удивился Шура. — А я думал, тебе сорок пять, ну, от силы пятьдесят…
Великан раскатисто засмеялся, а потом сказал грустно:
— Не дури, Александр Павлыч, нынче мне шестьдесят пять стукнет.
— Чудеса-а! — все удивляется Шура. — Видимо, на тебя, как на пень-смоляк, время не действует.
— Не скажи, коллега, заметно сдаю, укатали сивку… да… крутые горки. А горки были всякие. Не буду хвастать, но бывало, по два мешка с сахаром вытаскивал с баржи зараз, — смеется Африканыч. — Пудов двенадцать — тринадцать будет в них. Да… в молодости побесились. Раз с парнями у нового сруба поспорили. Ну, я взялся за угол и приподнял сруб-то, а товарищи всунули меж бревен новую шапку спорщика. Но тогда мне крепко кольнуло в поясницу. И всю жизнь боль эту слышу, то утихнет, то вновь кольнет. Так что, коллега, дурь, хотя бы и молодую, надо потихоньку выпускать, не всю сразу, да. Ну, конечно, и войны… За царя и отечество, гражданская тоже. Дважды ранен был, не без того.
Я смотрел на великана и сначала не верил: не может быть. Ему, такому, — и почти семьдесят! А когда Африканыч повернулся в мою сторону, я рассмотрел: морщины на его лице оказались глубже, и вся кожа — более мятой и выдубленной, чем сначала мне увиделось. Много ветров и много морозов выделывало эту кожу!
— Ну, ничего! — взбодрился великан. — Поживем еще, поработаем! Еще попортим крови вам, лесным короедам! — И он раскатисто захохотал, заметно подогретый спиртом.
— А я бы на вашем месте в борцы пошел! — выпалил я. — Могли бы стать Поддубным! Не меньше!
— Меня что-то не тянет на такие дела, коллега. Ни на борьбу, ни на драку. Эти лавры не по мне, Андреич. Меня вот всю жизнь к песне тянуло, и, честно говоря, хотелось мне стать певцом.
— Певцо-ом? — разочарованно протянул я.
— Да, коллега, певцом. Очень почтенное занятие, должен вам доложить. Только вот жизнь по-своему распорядилась. Ну, да на жизнь грех обиду держать.
— Африкан Африканыч, а спел бы ты что-нибудь, а? — просит вдруг Шура Рубакин. — Ты по-коми спой… Я ведь немножко балакаю по-вашему. А песен ваших, почитай, не слыхал.
— А что, и спою! — великан радостно засиял, опять как-то очень по-детски. — Спирт ваш, ребяты, хорошо согрел меня, отчего же, тепленькому, не спеть. Так что же вам, грустное или смешное?
— Смешное! — разом гаркнули мы с Шурой.
Африкан Африканыч вышел на середину комнаты, встряхнулся, расправил могучие плечи, крупную голову склонил немного набок, лукаво улыбнулся и завел могуче и красиво:
В такт себе помахивает тяжелой ручищей, синие глаза смеются, я смотрю на него и думаю — вот где мужик соответственный: и рост, и голос, и ухватки… А правду народ говорит: большой да сильный редко злым бывает. Как-то он, соответственный, лес у нас примет? Ему бы еще и не жадным быть, не прижимистым, за чужой счет на премию не рассчитывать. А он и за столом намекнул: попорчу вам кровь, короедам. Мол, бутылка к случаю не помеха, очень-то на меня не надейтесь.
Великан вдруг присел, как в пляске, и взял высоко-высоко. А пел он на коми-языке вот что: