Помню, мужики раз заспорили: кто скатится и с ходу поднимется на санях на взвоз сарая Пока Митита.
Мы с отцом помчались первые. Снежный буран сечет, я кричу что-то от страха и восторга, а отец велит крепче держаться, а сам подруливает колом от суслона. И ведь хорошо угодили мы: прямо на взвоз взметнулись. Вот веселья было…
Будет ли еще когда-нибудь?..
Старый Пока Митит, в больших подшитых валенках, заячьей шапке и древней шубе, сидит на крыльце и дремлет на припеке. Он совсем постарел, на лице скулы торчат шишками да большой нос, разрисованный синими жилками.
Я поздоровался со стариком. Он сразу-то и не признал меня, он, наверное, сразу даже меня не увидел. А когда признал, обрадовался, вытащил из рукавицы руку, твердую и костлявую, как глухариная лапа.
— Ну, парень, подрос ты, подрос, — замигал он слезящимися глазами. — Скоро догонишь отца-то, кхы… Слыхал я, мастером ты теперь. Мать-то обрадовалась бы, кхы…
— Дед, а как там братишки мои живут-могут, не знаешь? — спрашиваю я, а сам чуть не плачу.
— А что, живут. Слыхал я, хлебные карточки дают им от тебя. Правда ай нет?
Я угостил старика махоркой, а потом расщедрился и отсыпал ему целую горсть.
Когда дошагал я до своего дома, ноги мои совсем подкосились, не хотят дальше идти, а к крыльцу нашему даже тропиночки нет. И в окнах никого не видно… Только капель, как и в те, безвозвратно ушедшие, дни так же весело и звонко бежит с крыши. Но кто это так мчится со стороны Кулиги? И кричит. Шурик? Шурик! Мой меньшой! В одной рубахе и без шапки. Ой, как летит, в снег не упал бы!
Я растерянно шагаю ему навстречу. А он уж — вот он, бросился, повис, плачет. И я с силой глажу его белую головку, успокаиваю его и себя, глажу вздрагивающую спину меньшого, и снова чувствую себя большим, совсем взрослым, снова — старшим братом. Самым старшим в нашей семье.
— Ну, Шурик, ну, что ты? Ты ж у меня мужик, вон какой большой, — говорю я, готовый сам зареветь. — Зачем ты нагишом-то бежишь, продует так-то… А болеть сейчас никак нельзя. У нас вон и то кроме йоду ничего нет, хошь внутрь его лей, хошь снаружи.
Что-то я плету, сам не пойму, сам не слышу…
Мы шагаем рядом, взявшись за руки. Шурик часто поглядывает на меня и все еще шмыгает носом.
— Федя, какой ты большущий стал…
— Ты тоже подрос, Шурик, только худой больно…
Дома нас встречает муж тетки, он один. Встал мне навстречу с длинной лавки — маленький, щупленький, изболевшийся, но, как всегда, в жилетке.
Он еще не очень старый, под шестьдесят. Но болезни совсем уже источили его, и он почти не слезает с теплой печки. Я с удовольствием заметил, что за зиму обогнал дядю ростом.
— Пришел, Федя, ну, проходи, проходи, — говорит дядя, а сам по старой привычке легонечко и часто потягивает носом. — Раздевайся, чаек счас поставим… Шурик, сбегай-ка, парень, за водой свежей.
Шурик выбежал. Я скинул мешок, разделся и начал выкладывать на стол свои гостинцы.
— Эвон, сколько всего притащил, Федя, — удивился дядя. — Гляжу на тебя, а кажется, что отец твой пришел, Андрей… Так же вот руками двигал. А уж не придет, Андрей-то… И сынки мои не придут…
— Ну, ладно, дядя, что теперь поделаешь, — громко говорю я, ласково хлопая старика по тощей спине. Он туг на ухо, и приходится кричать, разговаривая с ним.
У дяди было два сына, и оба погибли на войне. Меньшой, Васька, всего года на три старше меня, мы с ним до войны карасей ловили.
Вечером все собрались за столом. Самым последним заявился брательник Митя. Оказывается, он бегал после школы в другую деревню, к маминой сестре.
Митя окреп, хотя ростом остался почти такой же. Он среди нас самый верткий, минуты не усидит спокойно. Руки у него цепкие и, как у матери, твердокожие.
— Почаще бы приходил, Федя, — попрекает он меня, а серые глаза смотрят влюбленно, и крупные веснушки сияют на лице.
— Работы много, браток, — оправдываюсь я. — Особенно как мастером назначили. Ну а вы тут как учитесь?
— Шурик получше, я похуже, — улыбается Митя.
— Вы уж постарайтесь, — прошу я.
Разговор у нас не получается при родственниках. Не знаю почему.
Голосистая тетушка всплакнула, вспоминая погибших и умерших. Она была ласкова со мной, пододвигала ко мне все, что повкуснее. И раза два как бы между прочим пожурила братьев. Конечно, мало радости держать у себя чужих парней, хотя бы и племянников. Я понимаю тетку. Одно меня утешает — хлеб у моих ребят свой.
Спать мы полезли, три брата, на полати. Они меня в середку уложили, а сами тесно прижались с обеих сторон. Тогда только и началась наша настоящая встреча. Тогда только мы и вывернули наизнанку истосковавшиеся сердца.