Снова обо всем переговорили мы за ночь. И главный наш разговор был об отце: вот уж скоро три месяца, как война кончилась, а от нашего отца все нету весточки, все нет. Видно, в самом деле погиб он.
Вокруг толстой пароходной трубы людно — от трубы идет тепло, которое ночью-то у нас совсем не лишнее, хоть июнь, хоть июль на дворе.
Чей-то хриплый голос рассказывает там, у трубы:
— О-о, вам уже не видать, какая красотища была раньше в Емдине-то… С одной стороны Эжва-матушка, а с другой — голубая Емва. А в окружении воды — белое чудо стоит! Не стоит, а будто плывет… Пять церквей на холмах… А вокруг стена, тоже белая. И толстая: коридор в стене…
— Да неужели? — удивляется звонкий молодой голос.
— А ты как думал! — наставляет первый голос, рассказчика. — Раньше здесь у самого Степана Пермского штаб был. Еще при нем церкви те строили, шестьсот лет назад!
— Какой такой Пермский? — спрашивает все тот же звонкий голос.
— Но!! И этого не знаешь… Да он же в Коми, в наши места, нового бога притянул… Говорят, умный был мужик. И хитрый. И по-нашему шпарил гладко. Говорят, мамаша его коми была… Говорят, он по Эжве-то до Емдина на камне поднимался… Мы с тобой на пароходе, а он на камне…
— Чудеса ты баешь…
— Так он же святой!
— Ну, если святой, тогда конешно… Тогда и на камне можно.
Снисходительная усмешка слышится мне в этом молодом голосе, но разговор волнует меня по иной причине.
Шестьсот лет назад… Шестьсот лет… А я, дурак, ничего и не знаю — будто только от меня и начинается все…
Хриплый голос молчит, ничего больше не рассказывает. Молчит и река. Только пароход наш шлепает плицами, и звонкие шлепки эти, ударяясь о лес на ближнем берегу, тотчас возвращаются сюда, на палубу. Меня уже познабливает от ночной сырости, я иду вниз, в свой третий класс.
Дина и Маша спят на нижней полке обнявшись, чтобы лучше уместиться в тесноте. Я хотел поглядеть на Динино лицо, но темно уже, ничего не разобрать. Повздыхав, снял я ботинки и лег рядом с Ленькой на фуфайку.
Вокруг спит много людей, и чужих совсем, и новых моих товарищей, с которыми предстоит мне пройти еще один волок в жизни, совсем неизвестный волок…
Я уже начал было засыпать, но вдруг кто-то мягко опустил руку мне на лоб. И тихонечко шепчет, и голос у него дрожит:
— Не пугайся, Федя, это я, Ювеналий. Одолжи мне еще сотню. Выиграл я тыщи три, не меньше, а потом все спустил, и не заметил как… Теперь снова хорошая карта пошла, сплошняком десятки и тузы… Одолжи, парень, сделай милость…
Я отдал Ювеналию еще сотню, отговаривать его не имело смысла. Кому-нибудь другому я, может, и не дал бы, но ему не жалко — он мне нравился. Правда, у меня у самого-то теперь всего сотня осталась…
А потом я уснул под неустанное биение пароходных колес. Утром меня разбудил удивленный голос Дины:
— Да полно дрыхнуть! Посмотри, творится-то что!..
— Чего такое? — вскочил Ленька. — Тонем, что ли?
— Как же… ты уж и пузыри пускаешь… Да чего ты увидишь отсюда? Выметайтесь добром! — сердится Дина.
Мы выскочили на верхнюю палубу и… остолбенели. Было облачно, и солнечно, и влажно. Видно, под утро прошел хороший дождичек. А впереди — во всю ширь небес и во всю водную ширь — многоцветно и ярко переливалась радуга.
Радуга! Я в жизни не видывал такую! Чтобы вот так же ясно сверкали все цвета — ив высоком небе, и в глубокой воде: ярко-красный, ясно-желтый, небесно-голубой… И все оттенки осенней осины… И никакой цвет не тускнеет, не блекнет, одинаково ярко светится из конца в конец.
Мы ошеломленно смотрим, смотрим, смотрим… И все люди на палубе смотрят. Древняя старуха с иссохшим лицом торопливо крестится и что-то бормочет беззубым ртом. Вся душа моя непонятно взбудоражена, будто сейчас должно произойти что-то необыкновенное, небывалое…
— Свят-свят-свят, Каленика-птица прилетела, — бормочет старуха. — Здорово живешь, Каленика-птица!
Как это она молится? Разве так молятся? Она же какие-то стихи читает, а не молится…
— Какая Каленика-птица? — допытываюсь я у старухи и волнуюсь. Почему волнуюсь — сам понять не могу, не могу объяснить.
— Сам-то на куды глядишь? — сердито отвечает она. — Али курослеп?.. Господь бог вон послал ее, иштоб она поглядела, ишто творят люди на земле…
И наш «Коми колхозник», белая глыба, будто резвее помчался, будто веселей захлопал плицами, чтобы скорее войти под удивительное крыло Каленики-птицы, под крыло, вольно распластанное над Эжвой-рекой.