Я присаживаюсь рядом с ней, откидываюсь, чтоб ей виднее, и так она близко, Дина, так близко от меня, совсем рядом, чуть повернуть голову — и я уткнусь лицом в ее волосы.
Дина вздрагивает, я отодвигаюсь маленько, но потом, сам не замечая, снова чую боком ее напряженно-горячее тело.
Или это от вагонной тряски незаметно заносит меня в Динину сторону? А сердце еще лихорадочней стучит в груди. Оно будто уже парит над поездом и обгоняет его, обгоняет…
Места здесь тоже лесистые, но с нашими не сравнить — пожиже лес, все больше ельник. Зато поля шире и ровнее, вроде бы поменьше здесь холмов.
На остановках мы первые выскакивали на станционную землю и покупали у голосистых «вячких» теток зеленый лук и молодую вареную картошку. Или, если сыты, просто болтали с ними, торговались, даже дразнили.
— Бери, бери, паря, вишь, баской лук-от, до чего скусный! — наперебой предлагают тетки.
— Да, поди, червивый у тебя лук-то!! — подковыриваем мы их. — У вячких лук-то всегда червячкий…
— Сам ты, сотона, червячкий! Штоб тя, лешака, под поезд шлепнуло! Вылупил шары-то, глядишь да не видишь… — И долго еще не может остынуть раскипятившаяся тетушка…
А нам смешно, нам интересно послушать ее своеобразную русскую речь, мы такого не слыхивали, да и не думали никогда, что в России по-разному говорят.
Постепенно мы привыкли к поезду и к дороге. И вроде протрезвели маленько — меня, во всяком случае, дорога уже не так опьяняла: обжился и в вагоне. Уж и не на всякой станции на перрон выскакивали — приелось.
Раз мы балагурили с торговками через открытое окно и не заметили, как подошел к нам в вагоне не то человек, не то еще кто, сразу не разберешь. Он был лишь чуть повыше нижней полки! В старой выцветшей гимнастерке, в замасленной пилотке; лицо очень темное, ощетинившееся, на шее висит замусоленная торба, из каких кормят овсом лошадей.
И эта живая душа, похожая на комлевую чурку, человече этот, вдруг гаркнул на весь вагон, будто боевую команду отдавал:
— Граждане! Помогите защитнику отечества, сломавшему хребет фашистской тигре и потерявшему ноги под край войны!
И опять меня будто банным жаром обдало. Как это я подумать мог про него — такими словами… И тут заметил я, что большой нос у калеки изогнут совсем как у нашего отца.
И чуть не закричал я: «Батя!» Батя… Но нет — нет… это не наш отец… Нет, не он это, теперь знаю. А в груди распирает меня сердце, тесно ему, душно мне, сил нет терпеть. И не могу я смотреть на этого укороченного войной человека, — душит меня, горло жмет, глаза выедает.
— Заходи, служивый, милости просим, — ласково встретил фронтовика Ювеналий, и рядом с его длинной и ладной фигурой инвалид и вовсе кажется невыразимо несчастным. — Подкрепись, земляк, чем бог послал. Лук есть, картошка, треска…
— Есть сейчас не стану — сыт я. А ежели выделите сколько — возьму, — просто сказал укороченный человек. — От деньжонок тоже не откажусь, если располагаете.
Мы кое-что наложили ему в торбу съестного, а деньги он взял в руки, и рука его, я почувствовал, была натруженной и твердой, как лошадиное копыто. И всем нам он пожал руки, и всем нам просто и прямо посмотрел в глаза.
Потом он попросил помочь ему «десантироваться» в другой вагон — так он выразился.
— Тугие пружины на иных-то дверях, — объяснил, — не достаю открывать. Да и под вагон боюсь сковырнуться.
Вместо ног у него были толстые резиновые плашки, от них — от чрезмерного трения — исходил неприятный резиновый чад. А в руках он держал специально приспособленные деревянные ручки-упоры, с их помощью он скакал-передвигался, совсем как вышедшая из воды выдра по снежной целине. Очень похоже.
Мы помогли ему десантироваться в следующий вагон, и каждый из нас как-то сник душой. Как-то нехорошо нам стало. Оттого, что мы вот — с ногами, свободно ходим и радости от своих ног не чувствуем никакой. Жалостливая Маша правильно вздохнула:
— Когда ж ему, сердешному, война-то кончится? А жить-то хочется, душу-то не выплюнешь, от себя не откажешься… Мне бы так, прям и не знаю… Не замогла бы жить…
Никто ей не ответил. Что мы знаем про себя?
Вскоре мы подъехали к станции Мураши и там увидели целый госпиталь раненых. День был солнечный, все выздоравливающие высыпали на улицу — одноногие, однорукие, с забинтованными головами — только глаза торчат, с забинтованными головами — и глаз не видать, тюкающие на костылях, с завороченными пустыми рукавами… всякие. Почему-то все в одном нижнем белье, как серые привидения, которыми в детстве бабушка нас пугала.