Недели за две до смерти мамы она заходила к нам. Вместе с завобозом заходила, он за ней всегда как тень, всегда под рукой. А говорили — под каблуком.
Вошла Анна Ош: ты, говорит, почему не на поле, Марья? Иди, говорит, запрягай! Иди, говорит, марш-марш, — уже и не говорит, а покрикивает. Глаза у нее серые, колются, шея у нее здоровая, толстая, круглая, толще моей ноги, и голова быстрая, так и крутится, все видит и будто бодает.
— Да ведь болею я, Анна, — говорит мать. — Не могу я сегодня. Помру-от, дети сиротами…
— Кончай ныть! — приказывает ей Анна Ош. — Слушать вас всех, давно бы колхоз развалили…
Я сижу у горячей железной печки, отглаживаю стеклышком топорище. Смотрю на Анну Ош, и не так мне противен ее голос, как вся она сытая, здоровая, прямо корова против нашей матери. Как заору:
— Пошли отсюдова вы все! — ору и топорище в руке держу. — Пошли отсюдова!
Анна Ош даже попятилась. Говорит своему завобозом:
— Видал, Михайло? Видал, как оборванцев своих науськала? Да ты на кого замахиваешься, сопляк? Да я ж тебя сгною за это!
— Не трожь мальца, Анна! — Мать тоже закричала.
И сестренка испугалась, заплакала, прямо надрывается.
— Детей-то как напугала, Анна, неуж по-людски нельзя.
Завобозом Михайло, мужик рослый, молодой, с фронта еще в начале войны вернулся, правая рука простреленная. Он говорит:
— Пойдем отсюдова, Анна Моисеевна! Пойдем от греха.
Анна Ош на него глянула, будто кипятком обдала. И кричит напоследок: «Слышь, Марья, чтоб второго приказа не ждала!»
И ушли они. Сестренка сразу и плакать перестала. Я гляжу в окно, там Красивый стоит, кормленый старый жеребец. Анна Ош тянется левым носком до стремени, хватается обеими руками за луку седла, ногой дотянулась, а толстый зад поднять не может. Конь-то высокий, а сама здорова больно. Тогда Михайло поддерживает ее и слегка толкает, помогает в седло залезть. Я смотрю, и отчего-то мне противно. Я даже в сердцах плююсь.
— Чегой-то ты сегодня, сынок? — тревожится мать.
Я вижу, она вроде и довольна, мол, заступники.
— Анне-то ведь тоже нелегко, сынок. Она хозяйством командует, с нее спрос. А работников много ли? Одни бабы-доходяги. Может, она как вышла от нас, сердцем поникла.
— Ж… она поникла! — злюсь я.
— Зачем ты так…
— Другой раз сунутся, тресну чем тяжелее.
— Феденька, дорогой, ты потише, потише живи, — просит мать. — Полезешь сломя голову, головы и нету. А на работу я пойду. Война ведь. Я не работаю, другая да третья, — глядишь, война-то и еще затянется…
А у самой глаза грустные-грустные… Сама-то она в жизни людям обидного слова не сказала.
Тут из-под ног у меня выпорхнула пара рябков. Я даже подпрыгнул, до того они напугали. Потом думаю — может, я их добуду? Тогда бы я сразу обратно домой пошел. Шурке бульон бы сварил, он бы поправился — и были бы мы опять три здоровых братана. И в лесу бы не ночевать.
Гонялся я за рябками долго. Пока они, ловко пересвистываясь, не укрылись в густом ельнике, поди найди их.
Я им еще посвистал, но я плохо умею, их не обманешь. Не ответили. Им дела мало до Шурки моего, им своя рябая душа дорога.
Дошел я до узкой тропы, что сворачивает от конной дороги. Тропка эта, посыпанная рыжей сосновой иглой, и ведет к Сергей-бане. По скользким темным жердям перешел через коричневый ручей, заросший черной смородиной, — правда, кусты пока голые. Потом был сухой бор с редкими соснами, еще дальше зеленые осинники…
Земля здесь! Жирная, черная, воткни палку — вырастет дерево. Дед наш, Сергей Кир, имел понятие, где пробить охотничью тропу, где луг очистить. Тут тебе и доброе сено, и всякая дичина, и грибы-ягоды. Тут тебе и лес, лучше не бывает.
Впереди в густом осиннике посветлело, потом и луг показался, большой, круглый, тусклый от прошлогодней травы. Тропка черным швом лежит поперек…
Я иду, гляжу кругом, а сердце ноет, ноет… сколько ж тут мой дед и мой отец надрывались, пока отобрали эту поляну у тайги, сколько ихнего пота тут. Дед, бывало, увозил отсюда десяток саней лучшего мелкого сена. А теперь и трое саней не наберется. Лес обратно лезет на лужайку, и руки не доходят эту землю блюсти, и косить некому, все мужики далеко, немца автоматом косят.
Иду я, иду, скоро уж и на месте буду. Вон там, под густыми елками, крутой берег, там Сергей-ручей. А дальше, на том берегу — боры, боры… Голубая дымка их затмила, они подымаются уступами, подымаются, пока не сольются с белесой далью.
Вот здесь, направо, под раскидистой сосной, и стоит наша банька. Дед сработал ее из толстых смолистых бревен. Уж сорок лет стоит, а ничего, крепка, только вот крыша подгнила, починить бы, да какой-то бессовестный углы обколол, на растопку.