Музыка
Зачем, зачем?.. Была такая тишь,
И вдруг твои мечты зашелестели
Шагами вдоль оград... Зачем свирели
Не выронишь, души не пощадишь?
Зачем, зачем?.. Звучанье — как темница,
Где быть самим собой перестаешь;
Пусть жизнь сильна — еще сильней цевница,
Когда, тоскуя, жизнь в нее вдохнешь.
Молчанья дай душе, чтоб возвратилась
Туда, где, беспечальны и безмерны,
Венчают Мудрость, Молодость и Милость
Того, кто ускользнул от сладкой скверны.
Как крыльями устало бьет душа!
Затем ли ты влечешь ее над бездной,
Паденьем и молчаньем устраша,
Чтоб возвратилась робко, чуть дыша,
Ко мне под окна музыкой любезной?
Ангелы
Они — с усталыми устами,
застыли в начатом стихе,
и в их мечты вплелась с веками
тоска — как будто о грехе.
Их лица — схожих ряд овалов,
и все молчанья их равны,
как много-много интервалов
в великой песне вышины.
Но чуть взмахнут они крылами —
пройдет воздушная струя,
как будто Бог в замолкшем храме
провел творящими руками
по темной книге бытия.
Ангел-хранитель
Ты простираешь крылья исполина
свои, ты птица. Я тебя позвал
немыми жестами, когда пучина —
твое прозванье, в темноте провал.
Ты тень твою в ночи мне даровал,
сна моего защита и причина;
ты свет во мне, — я рамка, ты картина, —
дополненный сиянием Начал.
Как бы тебя назвать мне, ты — вершина!
Губ стынущих моих ты не отринь;
вся жизнь моя — убогая руина —
для красоты твоей аминь.
Меня ты вырвал из угрюмой славы
сна моего, в котором глушь могил;
ты в страшных сновидениях сквозил,
избавив сердце от ночной потравы,
и ты меня, как стяг своей державы,
на высочайшей башне водрузил.
И если для тебя людские нравы —
мелодии, меня ты погрузил
в них, в чудеса: и в розы, и в дубравы,
где пламенем своим ты мне грозил.
Его ты разве не отобразил
в седьмой последний день с первичным светом,
который на крылах по всем приметам
и у тебя...
Велишь спросить об этом?
Святые мученицы
Она святая. И когда топор,
блеснув над ней,
рассек недолгий век напополам,
возник на шее тонкий алый шрам,
как будто нить невидимых камней
рубиновою змейкой прижилась;
но и ее несет она, стыдясь.
И, как заснет, сидит сестра над нею
(совсем дитя и, как на детский бал,
надела рану — камень в лоб попал),
ручонками держа сестру за шею,
и молит та во сне: сильней, сильнее.
И вздумается девочке порой
свой лобик, разукрашенный дырой,
зарыть туда, где ночь всего темнее, —
сестре на грудь, которая во сне
колышется, как лодка на волне.
И так они святыми станут вдруг:
одна во сне, другая сквозь испуг.
И вновь они вдали от всех страданий
и вечной славой не окружены,
о них еще не сложено преданий,
их души легче белых одеяний,
они еще безвестны и бедны.
И может статься: если б из постели
они восстали в полузабытьи
и заспанные личики свои
на улицу бы вынести посмели, —
никто б не побежал за ними следом,
окно б не распахнулось ни одно,
о них бы не судачили с соседом,
и даже детям было б все равно.
Они прошли бы попросту, без шума,
не узнаны никем наверняка,
чужие — но чужие не угрюмо,
и как на праздник, только без венка.
Святая
Народ страдал от жажды, лишь девица
не знала жажды, но явиться
мог ей одной спасительный родник;
а все еще лоза не шевельнулась,
недвижная среди пустынных скал,
и дева вспомнила, как содрогнулась
вчера, когда с больным переглянулась
ребенком: он от жажды умирал.
Не расцвести лоза была не в силах.
Как зверь, который ищет водопой,
кровь чуяла она в девичьих жилах
и в темных недрах под ее стопой.