Через четыре дня, проехав Польшу и Румынию, я был уже в Турции. Об этом путешествии, так же как и о многих последующих годах, у меня не осталось никаких воспоминаний. О причине своего возвращения в Турцию я задумался лишь после того, как сел в Констанце на пароход. При мысли о том, что я только сейчас осознал смерть отца как нечто реальное, меня охватил запоздалый стыд. Говоря по правде, у меня не было оснований питать к нему особую любовь. Между нами всегда ощущалась отчужденность. Спроси меня кто-нибудь: «Хорошим ли человеком был твой отец?» — я навряд ли смог бы ответить. Я слишком плохо знал его, чтобы судить о его характере. В нем как бы воплощалось некое абстрактное понятие, именуемое «отец». Мне трудно было соединить в один образ насупленного, лысого человека с округлой пепельно-серой бородой, который, являясь по вечерам домой, не находил ни одного приветливого слова ни для матери, ни для нас, — и жизнерадостного завсегдатая кофейни, где, заливаясь заразительным смехом, он часами пил айран[74] или, отпуская смачные ругательства, азартно играл в нарды. Могу только сказать, что мне всегда очень хотелось, чтобы именно этот второй был моим отцом. А он, завидев меня около кофейни, сразу почему-то делал строгое лицо и начинал кричать:
— Что ты тут вертишься? Ладно, заходи, выпей стакан шербета и марш домой. Там наиграешься!
Даже после того как я вернулся домой из армии, его отношение ко мне ничуть не изменилось. Хуже того, чем умнее представлялся я самому себе, тем меньше он со мною считался. Каждый раз, когда я пытался высказать свое мнение, он поглядывал на меня с легким презрением. И если в последние годы он удовлетворял любое мое желание, то только потому, что не хотел опускаться до споров со мной.
И все-таки среди моих воспоминаний не было ничего, что могло бы осквернить образ покойного. Мне предстояло изведать не пустоту его жизни, а его отсутствие, — и чем ближе я подъезжал к Хаврану, тем тяжелее становилось у меня на душе. Мне трудно было представить и наш дом, и наш провинциальный городок без него.
Нет нужды затягивать рассказ. Я предпочел бы обойти молчанием последующие десять лет, но, по некоторым обстоятельствам, необходимо хоть несколько страниц уделить этому, пожалуй, самому бессмысленному периоду в моей жизни. В Хавране меня не ожидало ничего хорошего. Зятья откровенно надо мной посмеивались, сестры — чуждались, мать же была совсем беспомощна. Дом был заколочен, мать жила у моей старшей сестры. Никто не пригласил меня к себе, и я поселился в просторном старом доме вместе с пожилой женщиной, нашей бывшей прислугой. Когда я выразил намерение заняться делами, мне сказали, что незадолго до своей смерти отец разделил все имущество. Какая доля досталась мне, я так и не смог выяснить у своих зятьев. О двух мыловаренных фабриках все помалкивали. Мне удалось только узнать, что одну из них отец якобы продал моему зятю. По слухам, у отца было много наличных денег и золота, но от всего этого не осталось и следа. Мать тоже не могла толком ответить на мои расспросы.
— Откуда мне знать, сынок? — твердила она. — Твой отец так и не сказал, где их зарыл. В последние дни его жизни твои зятья не отходили от него ни на шаг. Он ведь не хотел верить, что умрет. Вот и не успел сказать, где спрятал деньги… Что теперь поделаешь? Надо обратиться к гадалкам. Они все знают…
Моя мать и в самом деле перебывала у всех хавранских гадалок. Она истратила последние деньги на рытье ям под оливковыми деревьями и подкопы в доме, однако денег, естественно, так и не нашла. Сестры тоже ходили с ней к гадалкам, но участия в расходах не принимали. От моего внимания не ускользнуло, что зятья лишь посмеиваются над бесконечными поисками якобы зарытых денег.
Ничего я не получил и с собранного урожая оливок. Взял только немного денег под залог будущего урожая. План мой был прост: кое-как протянуть лето, а затем осенью, когда начнется сбор оливок, приложить все усилия, чтобы поправить свои дела и сразу же вызвать Марию.
После моего возвращения в Турцию мы переписывались с ней очень часто. В пору весенней распутицы и в летнюю жару единственной отрадой среди пустых хлопот были те счастливые часы, когда я читал и перечитывал ее письма или же писал ей ответы. Приблизительно через месяц после моего отъезда она с матерью вернулась в Берлин. Свои письма я слал ей до востребования на почтовое отделение в Потсдаме. В самый разгар лета я получил от нее очень заинтриговавшее меня письмо. У нее для меня, писала она, есть радостная новость. Однако сообщит она мне эту новость, только когда приедет. (Я написал ей, что осенью надеюсь ее увидеть!) После этого я много раз спрашивал в своих письмах, что это за новость, но она ограничивалась одним ответом: «Наберись терпения, встретимся — узнаешь!»