Заперев за собой входную дверь, он тщательно завесил ее опять плотным ковром, который на двух медных гвоздиках висел там от сквозняков, зимой и летом.
Гулкая пустота встретила их. И тогда они наконец нарушили молчание.
— Как же мы выдержим столько без нее? — спросила со слезами мать в узком коридоре.
— Как-нибудь, — отозвался отец.
— Пятница, суббота, воскресенье, — стала считать по пальцам жена, словно перебирая розовые четки, — потом понедельник, вторник, среда, четверг… — Она остановилась со вздохом. — Пятница. Ровно неделя. Целая неделя, отец! Что мы будем делать одни?
Акош промолчал. Он меньше говорил, больше думал и чувствовал. Но так как жена все всхлипывала, заметил:
— Ну перестань. Нынче пятница. В пятницу плакать — значит, смеяться в воскресенье. Мы тоже еще посмеемся, мать, — без особого убеждения добавил он и вышел в столовую.
Там, на столе, освещенном ярким послеполуденным солнцем, оставались грязные тарелки, стаканы, крошки, которые дочка обычно тотчас все до единой сметала щеточкой. И все равно, какое внимание проявил и на этот раз их Жаворонок, какую заботу. Стулья в гостиной расставлены по местам; постели в спальной уже постланы, и папина и мамина, а на ночном столике приготовлены два стакана с водой. Даже ночник стоит на комоде возле золотых часов под стеклянным колпаком, и спички рядом.
Мать стала прибираться в комнате дочери. Акош, не зная, за что приняться, тоже заглянул туда.
Комнатка Жаворонка была когда-то похожа на светлую, белую часовенку.
От времени краска, однако, потемнела, шелковые подушки загрязнились, посерели. Шкаф был заставлен пустыми баночками из-под кремов и помад, завален молитвенниками, из которых высовывались узорчатые закладки с изображениями святых и немецкими надписями; альбомами в бархатных переплетах, бальными веерами, исписанными именами и перечнями танцев, мешочками с отдушками, накладными локонами на веревочках.
У двери в самом темном, северном углу висело зеркало.
Царила глубокая тишина.
— Как здесь пусто, — вздохнула мать, обведя комнату рукой.
— Да, пусто, — не найдя что сказать, повторил за ней Акош: долгие годы брака отучили его от самостоятельности.
Они вернулись в столовую.
Здесь за стеклом буфета поблескивали сувениры из Венеции, с Балатона, стаканы из Карлсбада — все, что набралось за целую жизнь и сохранялось с безотчетным пиететом. Посверкивали и другие вещицы — совсем уж никчемные, дешевые безделушки: какие-то чашечки, фарфоровые собачки, посеребренные кувшинчики, золоченые ангелочки, эти тиранствующие кумирчики провинциального быта, которые каждый день достаются с диванной полки, из своих разгороженных колонками святилищ, перетираются порознь и водворяются обратно, но стоит только присесть или прилечь под ними, дребезжа, валятся вам прямо на грудь. А со стен скорбно взирали литографии. Благородный венгерский герой Добози[12], который уносился от турок, прижимая верную супругу к обнаженной груди. Первое венгерское правительство и лысый Баттяни[13], который, расставив руки, на коленях ждал смертоносного залпа австрийских жандармов.
— Давай выйдем в сад, — предложила жена.
— Давай.
Вышли в сад. Недвижный слепяще-золотой зной встретил их. По смарагдовой траве грациозно переступали лапками белые кошечки. Радугой отливали стаканы в тазу с водой, стоявшем у колодца. Подсолнух-огнепоклонник благоговейно обратил свой лик к пылающему западу. Дикие каштаны, акации, кусты сумаха застыли в оцепенении; за ними, у стены, виднелись темные спелые ягоды фитоляки.
Они присели рядышком на скамейку, где любил вязать их Жаворонок.
— Бедняжка, — промолвила мать. — Хоть бы отдохнула там. И потом…
— Что — «потом»?
— Может, встретилась бы с кем-нибудь…
— Это с кем же?
— Ну, с кем-нибудь, — робко повторила мать и добавила внезапно с трогательным женским бесстыдством: — Вдруг бы счастье улыбнулось.
Отец отвернулся раздраженно. Неловко было опять слышать то, о чем уже столько напрасно думалось и говорилось, что доставило столько горьких минут и постыдных разочарований. Замечание жены показалось ему вульгарным.
— Где уж там, — передернув плечами, возразил он чуть слышно и вытащил карманные часы. — Во сколько, он сказал?
— Кто?
— Он, — повторил старик, и жена поняла: Геза Цифра.
— В пять двадцать.
— Половина шестого. Она приехала уже.
Эта мысль немного успокоила обоих. Они поднялись и пошли вдоль кустов сирени, мимо караулившего сад каменного гнома. В это время обычно выходили они с Жаворонком прогуляться по безлюдным окрестным улочкам, до голгофы[14] и обратно.
12
13
14