— Ты-то ребенком был.
— Да. Я и не понимал тогда всего. Но позже… Тяжело было, дядя Акош, очень тяжело. Отдали вот право изучать. Место в комитате для меня нашлось бы, но люди… В Гамбург поехал, в Америку хотел бежать. Куда шулеры и растратчики удирают, — засмеялся он.
Смех этот неприятно задел Акоша. Как можно так открыто говорить о сокровенном, бахвалиться собственной болью? Или, может, ему и не больно уже? Раз он смеется.
— Но не убежал, — продолжал Миклош. — Здесь остался, нарочно. Писать начал. И поверишь, отдалился, гораздо больше отдалился от всех, чем если б в Америке жил.
Что? Этого Акош уже не мог понять. Это показалось ему похвальбой, детской бравадой. Но, взглянув юноше в лицо, он что-то особенное приметил в нем. Слегка оно напоминало Вун Чхи в густом желтом гриме. Этот юноша тоже будто загримирован, маску носит. Только его маска резче, тверже, точно окаменела от боли.
— Мне, — заметил Ийаш, — теперь совершенно безразлично, что там про меня Фери Фюзеш болтает и прочие.
Видимо, он правду говорил, потому что в голосе у него зазвенел металл, а шаг приобрел стальную упругость.
Чудны́е они все-таки, эта богема. Бездельничают, а говорят, что работают; несчастные, а уверяют, будто счастливы. Бед у них тоже хоть отбавляй, а справляются с ними лучше остальных. Страдания их как будто закаляют.
Вот и Зани: не так уж и подавлен тем, что бросила его Ольга Орос. Так непринужденно развлекал дам на обеде у губернатора, изящно жестикулируя заклеенной тонким английским пластырем рукой. А вечером опять наложит грим и будет по-прежнему играть. Сойваи часто поужинать не на что, у папаши Фехера занимает, а держится с каким достоинством… И этот несчастный мальчик: ему плакать впору, а он вон хорохорится, учит жить. Это меня-то, кто уже столько пережил; мне советует, наставляет, не признавая никаких возражений.
Поди к ним подступись. Живут как на острове, вдали от людей, от мирских законов. Найти бы туда дорогу, в это царство грима и уверенности. Но дороги нет. Жизнь — не комедия, не переодевание. На чью-то долю остается лишь боль, безликая и беспощадная. От нее никуда не уйдешь, никуда не денешься, только глубже будешь в нее зарываться, в эту свою бесконечную шахту, мрачную штольню, пока она не обрушится на тебя, и тогда конец, спасенья нет.
Акош не в силах был сосредоточиться на словах юного своего друга, который что-то путаное нес о вечности страдания, разглагольствуя о своих стихах, уже написанных и тех, что еще напишет.
— Трудиться надо, работать, — все повторял он. — Да, да, работать, — подхватил Акош. — Труд, мой дружок, только труд. Только он украшает человека.
Ийаш умолк, поняв, что они говорят на разных языках. Но, благодарный уже хотя бы за внимание, перешел ближе к г-же Вайкаи — ее занять разговором.
— А Жаворонок не вернулся еще?
Та вздрогнула. Странно так, неожиданно — впервые за пять дней услышать ее имя. Да еще ласкательное.
— Нет, — ответила она. — В пятницу только ждем.
— Представляю, как вы скучаете по ней.
— Ужасно, — вздохнула мать. — Но здесь она заработалась совсем. Послали вот на степной хутор отдохнуть.
— Отдохнуть, — подтвердил отец.
В нервном напряжении он всегда механически повторял последнее услышанное слово, как бы заглушая донимающие его мысли.
От Ийаша это не ускользнуло, и он заглянул старику в лицо, как тот недавно в его собственное. Острая жалость кольнула его. Несколько слов, а какие глубинные, первобытные пласты боли они зацепили.
Но, не довольствуясь этим, стал он копать, бередить дальше.
Мать обрадовалась его участию, хотя не очень понимала, чем оно вызвано.
— А вы не знакомы с ней, Миклош? — обернулась она к молодому человеку.
— Нет, не пришлось. То есть видел, правда, несколько раз. На одном собрании в патронате. Очень усердная она у вас.
— О, еще какая старательная.
— И с вами вместе видел. Когда вы гулять ходили, вон туда, втроем. Она посередине всегда.
— Да, да.
— Простая такая, отзывчивая.
— Добрая душа, — подымая глаза к небу, сказала мать.
— Видно, что девушка славная, деликатная. Не то, что здешние девицы.
— Как было бы ей приятно слышать это, — вздохнула мать. — И с вами познакомиться. Она ведь тоже любит хорошие стихи. У нее даже книга есть, куда она их переписывает, — верно, отец?
Акош тростью постукивал по стенам. Ему нужен был шум, потому что он слышал внутренний голос, кричавший громче говорящих. Его он и хотел заставить замолчать. Ийаш между тем разузнавал о том о сем, вплоть до мелочей, допытываясь, какие у девушки привычки, и ставя иногда вопросы такие четкие, как доктор Галь у постели больного. А потом нарисовал им портрет, который в точности совпал.