Выбрать главу

Ноги у него были укутаны мохнатым пледом, но вид довольно бодрый. Перед отправлением он впрыснул себе двойную дозу морфия, и глаза у него теперь блестели, а в расширенных зрачках горели огоньки. Худое зеленовато-оливковое лицо приобрело несколько вызывающее выражение. Только брови подергивались во время разговора.

Место досталось ему как раз рядом с Фери. Они с Фери терпеть друг друга не могли, но зато были не прочь поспорить.

Фери Фюзеш утверждал, что бог есть; Оливер Хартяни — что нет. Так они пререкались целые годы, не в силах переубедить друг друга. И сейчас тоже все свои доводы пустили в ход: в защиту идеализма и в пользу материализма. При упоминании о Дарвине Фери скривился презрительно, но не потому, что джентльменом его не считал. Просто держался о нем того же мнения, что о Кошуте: и у Дарвина, как у всех, были свои достоинства и недостатки. Тогда Оливер решился на последний шаг: ожесточенно, в нарочито грубых выражениях стал живописать единственное, во что верил: телесный распад, разложение — кишащий червями гниющий труп. Говорил он намеренно громко в надежде скандализовать соседей по столу. Но те ни малейшего внимания не обращали ни на него, ни на Фери. Оба им одинаково надоели.

Меж тем ударили в смычки цыгане-скрипачи. Знаменитый оркестр Янчи Чиноша выстроился у высоких двустворчатых дверей. Душой был сам Янчи — первая скрипка, давний знакомец и приятель веселившихся господ. Ни для кого не старался он так, как для них на этих вечерах. Вот с предупредительностью во всей фигуре, но из почтительного отдаления обернулся он к Иштвану Карасу, бросая на него изредка взгляды, в которых читались связывающие обоих воспоминания. Как-то на свадьбе еще играл у него Янчи и немало тысячных билетов выудил смычком из кармана. С тех пор помещик приглашал его к себе в имение ежегодно. Прошлый раз каждому цыгану повесил на шею по окороку; так и заставил играть всю ночь напролет.

При звуках скрипки сидевший между Акошем и Ладани Иштван Карас бросил есть и откинулся на спинку стула. Руки его неподвижно повисли, жилы на лбу надулись, взор устремился в пространство. Внешне сохранял он полное безразличие. Но сердцем целиком отдался во власть цыгана: пусть нежит его, выворачивает, делает что хочет. Протянул ему, развалясь с барственной невозмутимостью, как ногу для педикюра. Он Янчи еще больше доверял, чем Галю, домашнему своему врачу.

И скрипач проделал с его сердцем все необходимое: помучил, потерзал и понежил сладкой грустью, что твой денщик. Несколько песен — и крупная слеза скатилась по загорелой щеке помещика. Чего ему было плакать? Целые тысячи хольдов — все окрестности Шарсега — принадлежали ему одному. Числа не было его табунам, стадам свиней и отарам. Семья Караса — сыновья, дочери и внуки — тоже процветала. Какие давно забытые юношеские надежды, отгоревшие мечты всколыхнула в нем музыка? Трудно сказать.

И остальные, слившись в одно большое целое, подчинились этому ритуалу, его извечным правилам. Каждый по-своему отзывался на песню, на слова ее — эти переходящие от поколения к поколению родовые драгоценности.

Галло строго смотрел прямо перед собой, как на своих подсудимых, до последней минуты сопротивляясь всякой слабости. Доба явно думал о жене, которая бог весть где скитается этой ночью. Он целиком ушел в свою скорбь, растравляя раны, так что под конец сам спохватился и вздохнул глубоко, словно выбравшись из подземелья. Ладани с горькой укоризной изнывающего в четырехсотлетнем австрийском рабстве патриота обратил взоры в сторону Вены. Прибоцаи совсем разжалобился, раскис и впал в слезливую меланхолию. Фери Фюзеш петушился, Оливер Хартяни бурчал по-медвежьи; мертвецки пьяный Сунег покачивал низко опущенною головою вверх-вниз, как слон. Кёрнеи подбоченился, верный друг естественных наук Майвади шутил, Коштял брюзжал, а Мате Гаснер бесновался.

Даже гайдук Башта — он тоже ведь был мадьяр, из Трансильвании — перестал чиниться, тянуться в струнку и отмяк, расчувствовался заодно с господами. Официанты ходили на цыпочках, понимая, что тут происходит нечто необычное, чему помешать было бы святотатством.

Шарчевич досконально, вплоть до объявлений изучив «Фигаро», глядел на собравшихся и качал головой. Он-то никаких особых чувств не испытывал, только сожаление: сколько сил и времени пропадает даром! Какое мотовство, безумное расточительство! Так бросаться своими переживаниями, с вином на пол выплескивать. Где-нибудь на берегах Сены эта бездна благих порывов, море звуков и чувств претворились бы в здания, в книги. Расскажи все здесь присутствующие, что у них в голове в такое вот время, томов вышло бы больше, чем в шарсегской клубной библиотеке, куда никто и не заглядывает, кроме него самого, прокурора да бедняги Оливера, который побольше хочет разузнать о чудовищном нашем мире, прежде чем улечься в могилу.