Но горло у него перехватило, и, упав в кресло, он зарыдал. Судорожные бесслезные рыдания рвались из горла, сотрясая тело.
— Бедняжечка, — склонясь на стол, простонал он. — Бедняжка, ее вот только жаль.
Дочь стояла у него перед глазами, какой она ему привиделась однажды: обезумело косящая на него из-за забора, взывающая о помощи. Зрелище это и чувства, им вызываемые, невозможно было вынести. Он и не рыдал уже, а словно лаял от горя.
— Ой, как жалко, ой-ой-ой, до чего же мне ее жалко.
— Отчего же тебе ее жалко?
Жена не желала вступать в игру. Да и роль была у нее легче. Голова ее, затуманенная из-за необычно позднего часа, сохраняла все же способность трезвого суждения. Кроме того, она ведь не видела того приснившегося мужу страшного образа и не читала письма, которое на него произвело столь тягостное впечатление.
— Перестань. Чего ее жалеть? — сказала она, пытаясь его успокоить здравым, рассудительным словом. — Уехала — вернется. И ей не грех поразвлечься. Не будь таким эгоистом.
— Как же ей сиротливо, — уставясь в одну точку, шептал Акош. — До чего сиротливо.
— Завтра приедет, домой вернется, — стараясь сохранить самообладание, продолжала жена, — вот и не будет ей сиротливо. Ну, ложись наконец.
— Не понимаешь ты меня, — с горячностью возразил старик. — Не о том я говорю.
— А о чем?
— О том, что тут болит, вот тут, — заколотил он себя в грудь. — Что тут у меня, вот о чем. Обо всем.
— Ложился бы ты лучше спать.
— Не лягу, — возразил Акош запальчиво. — Не лягу, и все. Поговорить хочу наконец.
— Ну, говори.
— Не любим мы ее.
— Кто это «мы»?
— Мы с тобой.
— Что это ты несешь?
— Да, да, — вскричал Акош, ударяя по столу, как перед тем. — Ненавидим ее. Терпеть ее не можем.
— Ты что, с ума сошел? — все еще лежа, воскликнула жена.
Но Акош, чтобы пронять, взбудоражить ее хорошенько, все повышал голос, который срывался, не слушаясь его.
— Да, не выносим и одни хотели бы остаться, вот как сейчас. И ничего не имели бы против, если б она вообще… хоть сию минуту…
Страшное слово не было сказано. Но тем было ужасней.
Жена, выскочив из постели, подступила к нему, чтобы положить конец этой безобразной сцене. Смертельно бледная, хотела она что-то ответить, но запнулась — хотя и вне себя, но проверяя подсознательно, прав ли муж с его страшным намеком. И, потрясенная, замерла, глядя на него во все глаза.
Но и Акош замолчал.
Ей теперь даже хотелось, чтобы он досказал, выговорился, излился. Она чувствовала: пробил час расплаты, последнего, окончательного расчета, о котором часто думала в надежде, что он все-таки не наступит — или, по крайней мере, не для нее и не так скоро. Дрожа всем телом и вместе с какой-то странной решимостью, даже любопытством, присела она в кресло напротив и, не перебивая, стала слушать мужа, который опять заговорил.
— А что, не лучше было бы? Для нее же самой, бедняжки. Да и для нас. Ты ведь и не догадываешься, сколько она перестрадала. Один я знаю, отцовское мое сердце знает. Шу-шу-шу: постоянные эти толки, пересуды, презрительное хихиканье за спиной. А мы? Скажи, мать, мы разве мало страдали? Из года в год все ждали, надеялись. Так и шло. Думали: это, мол, дело случая. Дай срок, все со временем уладится. Но со временем только разладится все. Целиком и окончательно.
— Почему?
— Почему? — переспросил Акош и вымолвил совсем тихо: — Потому что уродина она.
Впервые наконец было это между ними произнесено. И воцарилось молчание. Мертвая, гробовая тишина.
Мать вскочила. Нет, не так она себе все это представляла. Когда они между собой беседовали о дочери, деликатно избегая этого рискованного вопроса, ей всегда думалось, что рано или поздно придется, конечно, его коснуться, подробно все обсудить, поспорить; может, не один даже день и не вдвоем, а с родичами, Белой и Этелькой, как на семейном совете. Но вот так, прямо, с такой грубой простотой… Сказанное Акошем сразу отрезало путь к дальнейшим разговорам, возражениям, отнимало самую возможность их. Жестокая эта откровенность больно ранила ее и возмутила до глубины души. В лице дочери и ее женская честь была оскорблена. И, словно в этом лишь было дело, она крикнула сердито:
— Неправда! Неправда!
— Нет, правда, правда. Ужасная уродина! — с наслаждением заорал Акош, как можно некрасивей морща нос и растягивая губы. — Отвратительная старая карга — такое же пугало, как я.
И, выкарабкавшись из кресла, встал перед женой, чтобы показаться во всем великолепии.