Выбрать главу

Вслух же между ними шел такой разговор:

— Лучше тебе?

— Лучше.

— Который час?

— Одиннадцатый уже.

После десяти вокзал стал, однако, заполняться. Дождь прошел, а в четверть одиннадцатого ожидался скорый.

Шарсегская интеллигентная публика, ждала кого или нет, любила выйти к поезду — понаблюдать пассажиров, потешиться блестящими соблазнами столичной жизни. Это было одним из главных ее развлечений.

Пештский скорый минута в минуту подкатил к перрону. Огромный паровоз несколько раз свистнул и выпустил сноп искр: небольшой фейерверк устроил к вящему удовольствию простодушных шарсегцев.

Акоша с женой это не занимало.

Они следили за выходящими, словно среди них могла быть та, кого им не терпелось увидеть.

Но прибыли чванные будапештцы со своими роскошными пледами и чемоданами из свиной кожи. Швейцар «Короля венгерского», с поклонами принимая вещи, провожал гостей к застекленному освещенному омнибусу, чтобы затем доставить в отель, где их ждали чистые номера и горячий ужин.

Ехавшие же дальше едва удостаивали внимания эту захолустную станцию. Самое большее — отодвинут занавеску и задвинут пренебрежительно опять. Какая-то с европейским шиком одетая дама в шарфике, судя по всему иностранка, стояла в освещенном электричеством купе и, глядя на ржавый насос и герань на окне у начальника станции, думала, наверно: какая страшная глушь. А в кухонном окне вагона-ресторана промелькнул весело чему-то засмеявшийся румяный повар в белом колпаке.

Тут тревога родителей достигла высшего предела.

Любая мелочь, на которую мы обычно не обращаем внимания, от волнения вдруг вырастает в наших глазах. Даже неодушевленные предметы — какой-нибудь фонарный столб, посыпанная гравием дорожка, куст, наконец, — начинают жить изначально-отдельной, самодовлеющей и враждебной нам жизнью, словно напоказ выставляя свое неприступное безучастие, которое отталкивает и ранит. Люди же — чужие и эгоистичные, поглощенные собственными делами, — случайным жестом или словом лишний раз напоминают, как мы одиноки, и слово это, жест без всякой видимой причины западают в душу вечным символом бесцельности существования.

Такое впечатление произвел и смеющийся повар на двух стариков.

Увидев его, они не просто догадались, но поняли, ощутили со всей уверенностью, что ждут напрасно: ночь пройдет, а дочери они так и не встретят. Она не приедет вообще.

И ждали ее теперь даже не они. Все предметы вокруг, все люди были само ожидание.

Предметы ждали, стоя; люди — уходя и приходя.

На запад, клубясь, тянулись чернильно-черные тучи.

К любителям поглазеть на прибытие и отправление скорого принадлежал и Балинт Кёрнеи.

— Удрал, старина, — поздоровавшись, укорил он приятеля с громким смехом. — Старый барс, а бросил на произвол судьбы. Когда домой-то пришел?

— Часам к трем, — ответил Акош.

— Значит, выспался, — зевнул Кёрнеи в перчатку. — А мы, так около девяти по домам разбрелись. Да ты, я вижу, опять разлагаешься? — указал он на молоко.

— Голова болит, — сказал Акош.

— Смотри и учись, — подмигнул старый греховодник. — Официант, сапог пива сюда! Давай-ка, старик.

— Нет, это уж нет. С этим конец. Раз и навсегда.

Перед Кёрнеи поставили стеклянный «сапог», и он с наслаждением вылил в свою ненасытную глотку его холодное пенистое содержимое.

Примеру его, разумеется, последовали и остальные барсы и вместе с Кёрнеи подсели к Вайкаи. Все они явились из клуба, где за холодными поросячьими мозгами с маринованными огурчиками подсчитали свои потери, щедро окропив их красненьким. В строю осталось всего человек десять: Прибоцаи, «милый Матенька» — Гаснер, Имре Зани в своем цилиндре, Сойваи, который за неимением лучшего завернулся в этот неожиданный холод в какую-то допотопную альмавиву. Фери Фюзеш приторно улыбался; судья Доба молча посасывал свою «Виргинию».

Но всех превзошел доблестью Сунег. Он вообще со вчерашнего дня не ложился. Под утро забылся на несколько минут, но его по старинному обычаю водрузили на стол, зажгли в головах две свечи и затянули отходную. Тогда он очнулся и странствовал весь день из корчмы в корчму, угощаясь в каждой — но только водкой.