Выбрать главу

— Сервус, — сказал он непринужденно, словно продолжая начатый разговор.

Он нимало не удивился, что я ворвался к нему в столь поздний час. Вообще ничему не удивлялся. И даже не поинтересовался, каким ветром меня к нему занесло.

— Как поживаешь? — спросил он.

— Спасибо. А ты?

— Так же, — ответил он.

Он смотрел на меня и смеялся.

На нем был плащ. На воротнике плаща тоже снег.

— Ты только что пришел?

— Только что, — кивнул он.

Я оглядел его номер. Это была жалкая дыра. Узкий ветхий диван, два стула, шкаф. На столе газета пятидневной давности. Засохший букетик фиалок. И еще, бог знает зачем, — маска. На полу — окурки. В футляре от скрипки — желтые очки и айвовый мармелад. Открытые чемоданы. Несколько брошюр, главным образом расписания поездов. Ни ручки, ни листка бумаги. Вот загадка: где же он работает?

Мой отец был прав. Из него ничего не вышло. Здесь только бедность отшельника, свобода и независимость нищего. Когда-то и я хотел того же. Глаза мои наполнились слезами.

— Ну а вообще какие новости? — полюбопытствовал он.

За окном свистел ветер. Свистел, завывал пронизывающий весенний ветер. Ему подвывала сирена.

— «Скорая помощь», — проговорил он.

Мы подошли к окну. Снежная буря уже улеглась. Небо сияло хрустально чистое, блестел и подмерзший асфальт. Вой «скорой помощи» состязался с весенним ветром.

Не успела она промчаться, как мимо прогромыхали куда-то пожарники на своей электроповозке с электрофакелом впереди.

— Несчастные случаи, — заговорил я. — Нынче весь день валятся кирпичи, срываются вывески на головы прохожим. Люди обливаются кровью, падают, поскользнувшись на тротуарах, ломают себе руки, вывихивают ноги. В домах и на заводах вспыхивают пожары. Чего только не было нынче. Заморозки, жара, туман, яркое солнце, дождь, радуга, снег, кровь и огонь. Это и есть весна.

Мы сели и закурили.

— Корнел, — нарушил я тишину, — ты не сердишься на меня?

— Я? — Он пожал плечами. — Дуралей. Я на тебя никогда не сержусь, не могу.

— А ведь причина нашлась бы. Вот я, видишь ли, на тебя сердился. Я стеснялся тебя перед чванными зазнайками, мне нужно было пробиться, и я отрекся от тебя. Уже десять лет как я и не поглядел в твою сторону. Но сегодня днем, когда разгулялся ветер, я вдруг оттаял и вспомнил о тебе. Я уже не молод. Неделю назад мне стукнуло сорок. Когда ты немолод, становишься мягче и способен простить все. Даже молодость. Помиримся.

Я протянул ему руку.

— Ну, ты не изменился, — усмехнулся он. — Все такой же чувствительный.

— Но ты изменился, Корнел. Пока мы были детьми, взрослым был ты, ты вел меня за собой, ты открывал мне глаза. А теперь ты — ребенок.

— Разве это не одно и то же?

— Вот это я и люблю в тебе. Потому и возвратился и уж теперь принимаю тебя целиком и навсегда.

— Какая муха тебя укусила, что расхваливаешь меня почем зря?

— А кого же еще мне расхваливать, Корнел? Кого бы я мог любить вот так независтно, как не тебя? Кем мне восхищаться в этом поганом мире, как не тобой, брат мой и мой антипод? Во всем един со мной и во всем — иной. Я копил, ты расточал, я женился, ты остался старым холостяком, я боготворю народ мой, язык мой, я живу и дышу только здесь, на родной земле, ты же бродяжишь по всему свету, паришь над народами, свободный как ветер, с клекотом провозглашая революцию. Ты мне необходим. Без тебя я пуст и мне скучно. Помоги мне, или я погибну.

— Я тоже нуждаюсь в ком-то, — сказал он, — мне нужна опора, перила, что ли, иначе, сам видишь, я просто рассыпаюсь. — И он указал на свою комнату.

— Будем держаться вместе, — предложил я. — Объединимся.

— Каким образом?

— Давай напишем что-нибудь. Вместе.

Он вытаращил на меня глаза. Выплюнул на пол окурок.

— Я уже не могу писать, — сказал он.

— А я только писать и могу, — сказал я.

— Ну, видишь, — отозвался он и сурово поглядел на меня.

— Не пойми меня превратно, Корнел. Я тоже не хвастаюсь, я всего лишь жалуюсь, как и ты. Дополни меня собой, как встарь. Прежде, когда я спал, ты бодрствовал, когда я плакал, ты смеялся. Помоги же мне и сейчас. Вспомни то, что я позабыл, и забудь про то, о чем я помню. А я тоже тебе помогу. Ведь и я чего-то стою. Все, что знаю, — твое. У меня есть домашний очаг, там все приспособлено для работы, он также и твой теперь. Я усерден, пылок и верен. Я такой верный, что даже мысленно не способен обидеть человека, с которым хотя бы однажды перекинулся словом. Я такой верный, Корнел, что из-за моего славного старого пса ни разу не позволил себе погладить чужую собаку, я никогда не играю с ними, даже не гляжу в их сторону. Так же верен я и неодушевленным предметам — иногда, например, отодвигаю все мои пятнадцать великолепных вечных перьев, достаю старенькое, карябающее бумагу перо, писать которым мука мученическая, и кое-как царапаю им только затем, чтобы его ободрить, чтобы оно, бедное, не чувствовало, будто я им пренебрегаю. Я — сама верность. А ты рядом со мной будь — неверность, порханье, безответственность. Станем компаньонами. Чего стоит поэт без человека? И чего стоит человек без поэта? Будем авторами-компаньонами. Один человек слаб, чтобы поспевать и писать и жить. Все, кто посягал на это, рано или поздно терпели крах. Такое было под силу лишь Гёте, этому безмятежному, ясному духом бессмертному, — у меня при одной мысли о нем по спине бегут мурашки, ибо не бывало еще на земле человека более умного и устрашающего, это достославное олимпийское чудовище, по сравнению с которым и Мефистофель — невинный простофиля. Да, он оправдал и освободил Маргариту, которую земное правосудие швырнуло в темницу, он вознес в рай мать-детоубийцу, посадил ее среди архангелов, ученых богословов и заставил таинственные хоры возгласить ей в защиту вечную славу женственности и материнству. Однако несколько лет спустя, когда ему, советнику в Веймаре, довелось вершить суд над подобной же детоубийцей, сей воспевший Маргариту рыцарь, не моргнув глазом, подал голос за смертный приговор несчастной девице.