Выбрать главу

Словом — помогите.

Между тем она откинула вуаль, чтобы вытереть мокрое лицо. У нее оказались темно-зеленые глаза. Темно-зеленые глаза были обрамлены подернутыми инеем кудряшками — им еще не достало времени поседеть. Растрепанные, как бы безумные кудерьки выплескивались из-под черного навеса шляпки.

«Вдова, — думал Эшти, — повергнутая в прах вдова. Кошмар».

Вдова громко высморкалась, не заботясь о том, какая она в этот миг безобразная, смешная. В замешательстве она вошла с зонтиком, словно не решилась оставить его в передней. Зонтик наплакал уже целую лужу на натертом до зеркального блеска паркете.

Ее туфли, ее платье рыдали.

Но откуда она взялась здесь, из каких оккупированных земель, из какой вшивой тюрьмы, из какой окраинной трущобы или сарая и почему к нему, именно к нему, не будучи никем представлена, без рекомендательного письма?

Потому что знала его. О, не лично. По его произведениям.

Эшти это было знакомо.

Он знал этих людей, которые знают его произведения.

Вдова заговорила. Не может быть, чтобы такой добрый человек, как он, не понял ее.

«Я отнюдь не добрый человек, — возразил ей про себя Эшти. — Я дурной человек. И даже не дурной. Просто такой же, как любой другой. То, что я сохранил мои прежние чистые чувства — только и исключительно с целью выражения их — есть секрет моего ремесла, такое же техническое ухищренье, как у анатомов, умеющих в формалине десятилетиями держать в целости и сохранности сердце, долю головного мозга, кои давно уже не чувствуют и не мыслят. Жизнь и меня охладила, как всех, кто достиг определенного возраста».

Посетительница ссылалась на сборники его стихов, ею читанных.

«Это совсем иное, — продолжал Эшти свой молчаливый спор. — Не надо все валить в одну кучу. Это литература. Было бы ужасно, если бы все, что я написал, осуществилось. Однажды я назвал себя в стихах газовым фонарем. Но я горячо протестовал бы, вздумай кто впрямь обратить меня в газовый фонарь. А где-то еще упомянул, что хотел бы непременно утонуть в морской пучине. Однако в бассейне, плавая там, где глубина три метра, я неизменно представляю себе, что не мог бы стать на ноги, и всякий раз испытываю облегчение, выплыв на мелкое место».

— Ах, на этих страницах отражается такая утонченная душа, такая исключительно утонченная душа!

«Тонкая, черта с два она тонкая! — продолжал плести свои мысли Эшти, которого слова «утонченная душа», по-видимому, окончательно вывели из равновесия. — Знали бы вы все, сколько нужно твердости, жестокости, сатанинского здоровья тому, кто исследует чувства! Далее: человек мягкий не может не быть именно поэтому и груб. Мягкость всего лишь один из потаенных обликов грубости, как грубость есть один из потаенных обликов мягкости. Да-да, добро и зло, милосердие и жестокость именно в таких странных отношениях состоят меж собой. Они неотделимы и действуют вместе, одно нельзя представить без другого, как нельзя представить, чтобы человек с безукоризненным зрением не видел равно синее и красное, бабочку и червя. Противоположности, два поистине полюсных конца, но они всегда находятся в естественном взаимодействии и, соответственно обстоятельствам, меняются местами, принимают имя друг друга, кружатся, преобразуются, как положительные и отрицательные заряды в переменном токе. Но оставим это. А то, что на бумаге воспринимают как «утонченность», существует лишь потому, что все здесь точно, инженерски выверено и за всем стою я, я, который, ежедневно, черт побери! — в хорошую погоду и в дурную погоду, когда есть настроение и когда нет настроения, часами пишет, упражняет строптивые пальцы, шипя и скрипя зубами. Это я-то — утонченный? Тогда и кузнец утонченный тоже. Я скорее кузнец, сударыня. Я бью молотом по наковальне, кую моему коню подковы, превосходные стальные подковы, чтобы он проворней мчался по дорожной пыли. Ибо заметьте, крылатый конь не умеет летать. Это только кажется, что он летит, нет, он скачет по земле — и как еще по земле. Одним словом, я ремесленник. Взгляните на эти широкие кости, эти лапищи, эту грудь, которую вы только что видели обнаженной — такой, какой она вышла из мастерской творения. Скажите, но откровенно: похож я на омерзительного хиляка поэта? Или все-таки скорее на кузнеца?»

Эшти даже встал, демонстрируя подлинного себя, и ближе подошел к посетительнице, чтобы сама эта грубая близость его принудила ее перейти наконец к делу.

И мало-помалу она стала рассказывать.

Она выкладывала свои жалобы, вынимала их из себя по одной, словно из открытого ящика.

На нее это подействовало хорошо. Она уже не плакала.