Этот год был для меня печальным, я вспоминаю о нем со смутным чувством раскаяния… это была моя первая измена!
Единственная надежда искупить вину — это раздобыть побольше денег, колядуя по домам, и приносить Никуце каждое утро по слоеному пирожку с мясом от господина Глигоре, грека-кондитера, который ходит по улицам, гнусаво и пискливо крича: «Пирог, пирозок!»
До наступления Нового года я по нескольку раз в день говорил маме:
— Мама, мне нужна соркова с золотыми нитями!
А в канун Нового года:
— Мама!..
— Хорошо, хорошо, знаю… с золотыми нитями.
К вечеру пришла мама и принесла две сорковы. Одна была с четырьмя розами из тонкой бумаги и с золотым нитями, другая — попроще: с одной стороны были красные розы, а с другой — белые. Та, что получше, — для меня, а похуже — для Ионикэ, бедного мальчика-сироты, который был на год младше меня; мы с ним вместе ходили поздравлять с Новым годом.
На другой день, надев сапоги (я больше не любовался ими: они ведь были уже не новые) и нахлобучив шапку, я вместе с Ионикэ отправился по слободе.
Счастливый Ионикэ не отрывал глаз от своей сорковы.
Было грязно, слякотно. Шел мокрый снег. Мы тонули в грязи, с трудом вытаскивая ноги, и при этом раздавался такой треск, словно лопались бумажные кульки.
Вдруг на нас бросается собака. Я бегу прочь. Ионикэ застревает в грязи, кричит, отчаянно машет сорковой; раздается еще более пронзительный крик… Ионикэ укусила собака, а от сорковы осталась только палка. Наконец, Ионикэ выбрался. Я беру его за руку. Он плачет, указывая на ногу, и не видит, что розы упали в лужу. Мы возвращаемся домой. Мама спрашивает его: «Покажи-ка, где тебя укусили?» Ионикэ лишь тогда замечает, что на соркове не осталось ни одной розы.
— Ой, соркова! — вопит он.
На ноге у Ионикэ крови от укусов не было — только синяки.
Мама подмигнула мне и, оторвав от моей веточки две розы, прикрепила их к веточке Ионикэ. Я хотел было зареветь, но удержался… мне стало жаль бедного Ионикэ.
Ионикэ сразу успокоился, глядя на розы.
— Мне уже не больно.
Но теперь мне было больно… точно кто-то обгрыз мою веточку.
Я проглотил слюну, чтобы не расплакаться, и мы пошли.
Неудачный год!
Чтобы миновать дом, где была собака, мы должны перепрыгнуть через канаву с водой. Я боялся, чтоб Ионикэ не упал. Он прыгнул и зашатался, очутившись на другой стороне, я же поспешил, поскользнулся… и бултых в канаву. Розы мои испачкались, соркова утонула. Крупные слезы текли у меня из глаз. С одежды стекала липкая грязь.
Ионикэ протянул мне свою соркову.
Я отвернулся от него и, горестно вздыхая, отправился домой. Дома я расплакался не на шутку. Мне казалось, что мама едва сдерживается, чтобы не рассмеяться. Она переодела меня. Весь дрожа, я примостился возле печки и уснул. Часа в четыре вошел Ионикэ с пригоршней мелких монет. Его мать наказала ему отдать мне эти деньги. Я помню, что мама шепнула мне на ухо: «Он бедный… не бери у него… лучше я тебе дам…» — и отослала Ионикэ домой.
Не знаю, где она раздобыла деньги, но только дала мне пятьдесят бань, и я успокоился.
Всю неделю я приносил Никуце по слоеному пирожку с мясом, а она, разломав его надвое и протягивая мне половину, спрашивала:
— Это на те деньги, что ты собрал под Новый год?
— Да, — отвечал я, опуская глаза.
Видите ли, я был как во сне: мне казалось, что я нес пирожки Линике.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
О скольких драмах, маленьких, но трогательных, напомнил мне печальный образ девочки, стоящей у окна Центральной школы, и цыганочки, которая с аппетитом ела, не обращая внимания на то, что сидела на снегу и снег падал на нее.
Погруженный в воспоминания, я очутился на шоссе, сам не зная, как я попал сюда.
Поверьте мне, прошу вас: это не напускная сентиментальность; каждый год, когда пробуждаются во мне воспоминания о детстве, я горячо молюсь: «Боже, сделай так, чтобы у бедных детей к сочельнику были сапоги, шубейки, шапки, и не оставь их, боже, без сорковы на Новый год…»
Прекрасное полотно создали бы вы, господин Григореску, если бы только видели эту картину!
Перевод М. П. Богословской.