— Отнеси господину, блюдо получилось на славу, теперь он заговорит!
Дама прыснула со смеху и тихо сказала:
— Да ты с ума сошел, Поль! Стоит тебе только хлебнуть немного, как ты начинаешь куролесить!
Меня огорчила такая жестокость, и все же я едва сдерживал смех, глядя на отвратительный гуляш, который нес слуга.
Незнакомец пристально посмотрел в тарелку, не выказывая ни отвращения, ни досады. Взяв вилку, он спокойно вынул одну за другой всех мух и молча начал есть гуляш, не обращая внимания на громкий смех соседей.
— Какая злая, дурацкая шутка! — пробормотал я, думая, что никто не слышит моих слов; я был возмущен тем, что капитан и его дама развлекались подобным образом.
А незнакомец, этот одинокий и замкнутый человек, спокойно взиравший и на печаль и на веселье, вдруг поднял голову, и едва заметная улыбка на миг появилась на его равнодушном лице.
— Почему вы негодуете, сударь, — ведь это мне надобно сердиться. Вот у меня есть непослушная собака, и сколько бы раз она ни пачкала мне ботинки, я никогда не бью ее. Люди, как и животные; чаще всего они глупы и грязны, но не злы. Вся разница между ними лишь в том, что если люди глупы, грязны и злы, то они глупее, грязнее и злее всякого животного.
Капитан, услышав эти слова, притих. Взяв папиросу, он сунул ее в рот горящим концом. Я хотел было ответить незнакомцу, но он, допив последний стакан вина, взял шляпу и трость и быстро скрылся из виду. Я невольно вскочил из-за стола, точно так же, как помимо своей воли просыпается человек после страшного сна, и, не расплатившись, бросился вслед за этим странным, необычным человеком, голос которого, холодный и пренебрежительный, но в то же время мягкий и добрый, возбудил во мне такое любопытство, что никто и ничто на свете не могло бы удержать меня на месте. Опрокинув стул, я натолкнулся на старую барыню, которая крикнула мне вслед: «Да что вы, сударь, ослепли, что ли?» — и бросился бежать со всех ног, чувствуя, что какой-то рок влечет меня к этому странному незнакомцу.
Я страшно спешил, сердце мое трепетно билось; образ этого бледного, седого, безмолвного, пренебрежительного и такого одинокого человека неотступно преследовал мое воображение. В ушах не переставая звучал его голос — он глубоко ранил меня, как острие холодного стального клинка. Я чувствовал, что в этом человеке было что-то роковое, гипнотизирующее; я словно был прикован к краю пропасти и смотрел вниз, на ее далекое дно, утопающее в густом тумане; и от этой пропасти веяло красивой и пугающей грустью, эта грусть волновала, потрясала, заставляя забывать все окружающее, пронизывала слепой страстью к неведомому.
Наконец, я догнал его. Засунув руки в карманы и держа трость подмышкой, он шел неслышным шагом, сгорбившись, не глядя по сторонам и время от времени вздрагивая. Но, дойдя до извилистого шоссе, которое вело в Нэмэешть и Рукэр, он ускорил шаги и вынул руки из карманов пиджака. Неожиданно он поднял голову, словно был пленен нежной красотой маленьких домиков, белых и чистеньких, окруженных сливовыми садами и зелеными кукурузными посевами, шелестящими на ветру; его изумленный взгляд блуждал по плоскогорью Буги, по широкому и каменистому руслу Рыу-Тыргулуй.
Дойдя до маленького домика, стоящего немного поодаль от шоссе и окруженного невысоким частоколом, за которым росли фасоль и всевозможные цветы, он свернул с дороги, спустился по тропинке, открыл калитку, не оглядываясь вошел во двор, поднялся на крыльцо и скрылся в доме, захлопнув за собой дверь.
Разумеется, я решил подождать его на шоссе.
Я прохаживался около дома, пока не увидел, что со двора вышла красивая, статная крестьянка; я пошел за ней, и между нами завязался разговор. «Ты куда спешишь?» — спросил я. «В корчму», — ответила она. «Зачем?» — «Да вот хочу купить немного лампадного масла, ведь завтра воскресенье». В корчме я угостил ее сначала рюмочкой, потом другой, третьей, и мы принялись болтать.
— Голубушка, — спросил я, — как зовут того господина, что живет у тебя на квартире?
— Ей-богу, барин, я и сама-то толком не знаю, — ответила она. — К нему и не подступиться; весь день молчит, как в рот воды набравши, только ночью и услышишь, как он что-то про себя бормочет; сидит в комнате один-одинешенек, занавески опустит, дверь запрет. Но уж пожаловаться не могу: человек он добрый и платит хорошо. Вот только не дают мне покоя его книги: нарисованы там черепа какие-то… ноги с ободранной кожей… Вот страсти-то, упаси господи!