— Ученый поглупел: теперь он только и знает что бормотать «да» или «нет».
«Что же это за люди, — думал я, — какие же это друзья? Когда я делюсь с ними своими мыслями, они обвиняют меня в том, что я слишком много говорю, а когда молчу — утверждают, что я глуп».
Позже они распустили про меня слух еще более нелепый. Раньше он был слишком болтлив, говорили они, а теперь слишком молчалив, «несомненно, это стадии сумасшествия».
Когда этот слух дошел до меня, я пожал плечами и, решив, что одни мои приятели слишком уж злы, другие глупы, третьи чересчур темпераментны, а четвертые вялы, очень спокойно сказал самому себе:
— Разумеется, сначала они держались со мной как знакомые, потом как приятели, еще позже как друзья, а теперь относятся ко мне как братья.
Я выдержал экзамен на докторскую степень с большим успехом.
Диссертация моя была не совсем обычной. В ней отразились многие мои наблюдения и многое из того, что я прочитал.
Как-то доктор Маркович, который любил меня и уважал во мне, будучи человеком словоохотливым, человека молчаливого, и, будучи человеком гениальным, но не нашедшим применения своему гению, человека талантливого, но бедного и незаметного, пригласил меня на консилиум, который происходил в доме одного больного старика вдовца, изможденного медленной чахоткой, не проявлявшейся, однако, в острой форме благодаря хорошему образу жизни и частым поездкам в теплые страны.
Спустя месяц я поставил его на ноги.
Через несколько дней от старика пришло письмо. Он просил меня зайти к нему. Увидев меня, он дружески пожал мне руку, поблагодарил за то, что я так искусно лечил его, и, видя, что я хочу возразить что-то, быстро добавил:
— Нет, нет, господин доктор. Маркович заверил меня, что только вам я обязан своим спасением. Маркович — замечательный врач, человек честный, искренний.
Он оставил меня обедать…
С тех пор я стал обедать у него три раза в неделю.
У старика была единственная, восемнадцатилетняя дочь — девушка небольшого роста, тоненькая, ласковая, застенчивая; шаги ее были так легки, что, когда она двигалась, слышно было только шуршание ее шелковых пышных платьев. У нее было бледное лицо, тонкий нос, маленький рот с чуть выдающейся нижней губой; когда она улыбалась, на щеках ее появлялись ямочки; глаза у нее были синие, продолговатые, влажные, добрые, ясные, а над ними дуги тонких бровей, концы которых терялись среди синих жилок на висках. Белокурые волосы, заплетенные в косы, уложенные за маленькие белые уши, словно шевелились от ветра при каждом движении ее головы.
Никогда я не встречал существа, духовный мир которого отражался бы так ярко во всем его нежном облике, в грустном и кротком взоре, в ласковом, дрожащем, протяжном голосе, похожем на песню, замирающую вдали. Ее воля была так слаба, что почти никогда не проявлялась, чувства нежны, теплы, но неопределенны. Она была необыкновенно впечатлительна, даже чувство радости нахлынувшее неожиданно, превращалось для нее в истинное страдание — она вздрагивала, будто от укола, краснела, склоняла голову на руки, и глаза ее увлажнялись слезами; ее радости и страдания так тесно переплетались между собой, что и те и другие могли рождаться и существовать только неразлучно.
От улыбки ее веяло грустью, от веселья — печалью; острая, внезапная радость лишала ее сил, утомляла: она тихо опускалась на стул, словно ее охватывал озноб, словно у нее кружилась голова. Это была странная, необыкновенная девушка; молчаливая, кроткая, она страдала, не будучи больной; ничего не желая, ничего не ища, она всегда была погружена в мысли, спокойно смотря вдаль, точно перед ней развертывались образы ее ночных видений.
Вокруг нее будто всегда витала какая-то бледная печаль, и это притягивало к ней.
У нее не было ни терпения, ни желания читать; она лишь изредка тихо играла на фортепиано, и под ее пальцами клавиши слабо дребезжали, как дребезжит стальной гребень, по зубьям которого проводят иглой. Она чувствовала отвращение к нарядам, к прогулкам, к светскому обществу, к шуму. Позже я убедился, что ее тонкий ум, не впитавший ничего из людских споров, которых она инстинктивно избегала, порой наталкивался на истины поразительной глубины, и она ограничивалась этими немногими, ею самой найденными истинами и излагала их всегда так просто, что мне казалось, сама не понимала значения того, о чем говорила.
Она знала жизнь, понимала природу как-то по-своему, лишь смутно угадывая смысл всего, что происходило вокруг. Ей казалось, что во всем, что ее окружало, неизменно господствует полная и непостижимая гармония.