Иногда она шептала:
— Ну зачем же ты полюбил меня, зачем… ведь твой опыт подсказывал тебе, что я не буду жить… я же тебе говорила тогда… помнишь?.. Я не могу спать. Ночью мне становится жаль тебя, когда я думаю, что опять ты будешь одинок на свете… Я, кажется, больше ничего и не чувствую… Я так слаба, что у меня уже нет сил любить, я даже не отдаю себе отчета, люблю ли я…
В ответ я лишь молча целовал ей руки. Я изнемогал от дум, рассудок мой был как в тумане.
В тот день, когда она родила, я испытывал неимоверные страдания. Я замирал от ужаса, глядя на муки, ниспосланные природой, муки, в которых она производила на свет новую жизнь. Три дня и три ночи она не открывала глаз. Дыхание ее ослабевало, сердце билось медленно, с перебоями, порой же пульс бешено учащался; руки ее дрожали; лишь по временам лицо ее прояснялось и она пыталась открыть слипшиеся губы. Я решил посоветоваться с одним из самых знаменитых итальянских врачей — добрым стариком ученым, улыбка которого обнаруживала, что перед лицом великих проблем, от которых зависели жизнь и смерть, он был скептиком и фаталистом, как самый смиренный неуч.
— Сударь, — сказал он мне, внимательно осмотрев больную, словно произведя взглядом настоящее вскрытие, — вот случай, который заставляет меня вновь думать, что, по мере того как медицина все более приближается к положительным наукам, по мере того, как она хочет все больше осязать, видеть, испытывать и выслушивать человеческий организм, по мере того, как она хочет свести все к анатомии и физиологии, она выигрывает и теряет одинаково много. Я не хотел бы, чтоб ученые верили в сказку о существовании души, таящейся в человеческом теле, как и в сказку о мировой душе, витающей в пространстве; но так же не хотел бы, чтобы они с легкостью пренебрегали тем тонким психологическим состоянием, которое так трудно изучить и понять. Это психологическое состояние, по-видимому, является причиной заболевания, а физиологическое — результатом. Я считаю, что во многих случаях здоровый организм бывает расшатан, ослаблен каким-то скрытым отвращением к жизни, болезненным и неодолимым, часто даже выходящим за рамки сознания самого больного. И вот многие ученые этим пренебрегают. Ваша жена родилась от больных родителей; если бы природа изначально не вложила в нее способность размышлять, анализировать, то жизнь ее не была бы испепелена мыслью. То, что теперь, потеряв столько крови, она еще жива — это чудо нервной системы. Будьте мужественны. Я не верю в спасение. Вашу жену следовало бы не лечить, а влить в нее новую жизнь, ей надо было бы, если так можно выразиться, родиться вторично. Попытайтесь, если хотите, сделать переливание крови. Чистая кровь могла бы сотворить чудеса, но это должна быть кровь здорового человека, не зараженного никакой болезнью, кровь, унаследованная от многих здоровых поколений, животворная кровь, способная возродить жизнь там, где смерть уже начала свое дело. В нашем городе, как и во всяком древнем, культурном городе, вряд ли вам удастся найти такого человека.
Старик посмотрел на меня поверх очков, сморщив свой белый широкий лоб, потом, потрепав меня по щеке, пристально взглянул на меня и прибавил печально:
— Не знаю, разумеется, решитесь ли вы сами… если хотите, если считаете нужным… если очень любите свою жену…
— Доктор, я люблю, люблю, люблю ее! Она подарила мне иллюзию счастья, мне, который испытывал отвращение ко всему. Я отдам ей всю свою кровь с великой радостью!
Я быстро сбросил пиджак и жилетку. Пощупав мои мускулы, старик собрался уходить, чтобы принести инструменты, необходимые для операции, от которой зависело все мое счастье, висевшее на волоске; уже стоя на пороге, он пробормотал:
— У вас такая кровь, которая могла бы воскресить даже мертвеца… это хорошо, очень хорошо…
Вернувшись, доктор застал меня плачущим у ее изголовья. Она была в обмороке… Очнется ли она? Слезы застилали мне глаза. Она лежала, вытянувшись, прозрачная, как воск, на губах ее застыла улыбка.
Ах! Какое дикое наслаждение испытал я, когда доктор вскрыл мне вену у локтя.
Едва только моя кровь проникла в ее маленькое, обессиленное тело, как губы ее дрогнули, она порозовела, ожила. Веки ее приподнялись, блеснули полоски синих, влажных глаз, потом глаза эти широко раскрылись и наполнились слезами. Ее неподвижный взор выражал, удивление, страх, желание узнать, что творится с ней самой и вокруг нее. Она часто заморгала, в ее теперь уже живом взгляде светилось что-то новое, чувствовалось, что она возвращается к жизни, вновь жаждет счастья, ощущая в себе столь непривычное для нее тепло и блаженство. Руки ее согрелись, лицо прояснилось, засветилось радостью. Я был счастлив и не сдвинулся бы с места ни за что на свете из страха, как бы резиновая трубочка, по которой моя кровь проникала в ее вены, не лопнула или не шелохнулась. Если бы хоть пузырек воздуха проник в кровь, он убил бы мой бедный идеал, уже начавший оживать.