В ту зиму на Пашарети, по крайней мере в нашем доме, было засилье божьих коровок. От того ли, что стояли теплые погоды, от того ли, что им выпала задача восстановить некое биологическое равновесие, как знать; для меня на какое-то время моей болезни они стали развлечением. Я их наблюдал или, лучше сказать, смотрел на них — других-то дел у меня не было. Вот одна всползла ко мне на подушку, к самому лицу; она была сплошное доверие. Без всякого на то права. Или именно в беззащитности — их сила, в неведенье — храбрость? Надо мною по белой стене передвигаются, останавливаются, расправляют хитиновые крылышки крохотные рубины, вот один с легким жужжанием пикирует на мой орлиный нос, который, словно антенна, торчит над осунувшимися в ту пору скулами, выступая значительно дальше обычного. В период выздоровления я стал особенно, непривычно отзывчив ко всему живому, исключая представителей рода людского; я мог часами забавляться, позволяя этим букашкам разгуливать по моим пальцам, перебираться с одного на другой, направлял их то туда, то сюда, пересчитывая у каждой черные пятнышки на блестящих красных спинках. Однажды Жофи застала меня за этой игрой.
— И чего вы все цацкаетесь с этими тварями, молодой барин? — сказала она сердито, подойдя к моему ложу и уперев руки в бока.
— Взгляните, Жофи, какие славные! — сказал я, протягивая к ней указательный палец, на кончике которого восседала маленькая капелька крови.
— Знаю я, — сказала Жофи, — с чего они полюбились вам с некоторых пор. Летом небось на них и не взглянули.
Я не понял ее.
— С некоторых пор?
— Зря, что ли, прозвище-то у них — Катица-жучок! — сказала старуха. — Совсем вас девочка эта с ума свела.
Я смотрел на ее помятое старое лицо; в его морщинах когти стольких страданий прорезали след, что неудивительно, если и сердце под ними окаменело. Ее муж, два ее сына сгинули на войне, единственная дочь умерла от туберкулеза. Выходит, нужно пожалеть ее?
— Вы же знаете, Жофи, — сказал я, — врачи запретили мне волноваться. Оставьте мою комнату!
Или она забыла — конечно же, нет! — что еще недавно… когда ж это?.. сама посоветовала мне взять девочку под мое покровительство. А если помнила — ведь не могло это выветриться из ее памяти! — тогда какое недоброе подозрение, спрашивал я себя, помогло ее зловредному языку вырваться вдруг на волю? У женщин ревность обостряет чутье, и оно, увы, обычно их не обманывает, но кто бы мог подумать, что этим чутьем — пусть на сей раз оно промахнулось — обладают и столь почтенного возраста особы! Невесть когда уж усохли их матки, а они все еще завидуют? Да и в чем позавидовала мне эта давно перешагнувшая за грань человеческого возраста старуха, размышлял я, — в том, что еще могу залюбоваться очарованием молодой женщины? Что случай или, скажем, хороший вкус моего сына дал мне такую возможность? Что я могу побаловать легкие, нос в волнах аромата юного существа и с чистой душой обрести еще в том радость? Что я еще умею распознавать фей?
Да и что мне нужно от них?.. только их присутствие, ничего больше. Ни колыхание бедер, ни трепет грудей, ни постановка ноги — одно лишь нематериализуемое счастье, каким одаряет душу простая песенка:
Простая песенка, чья материя — только голос; голос, чья материя — молодость; молодость, чья материя — радость. Много ли я прошу: возможности омыть мое старое сердце в той прелести, какую излучает молодая красивая — хотя и чуть-чуть худощавая — женщина, прелести, столь бесплотной, что я едва не забываю об ее источнике. Нет у меня желания хотя бы взять ее за руку. Довольно с меня и того, что я могу взглядом обрисовать ее силуэт. Погладить ее дыхание. В моем возрасте довольствуются просто сознанием, что здесь ли, там ли, но где-нибудь всегда светит солнце, хотя сами мы, если и решаемся выползти под его лучи, то лишь накинув на плечи черный берлинский платок Жофи.