Лапша была сладкой, теплой и жирной. Девочка вытащила еще лапшину и торопливо завязала платок. С другой стороны дороги к ней подбежала лохматая черная кривоногая собачка и, подняв голову, блестящими неподвижными глазами с надеждой уставилась на нее. Ноги у собачонки едва заметно подрагивали, тощее брюхо было втянуто, хвост качался стремительно из стороны в сторону. «Еще чего!» — сказала насмешливо девочка и, осторожно обойдя собаку, пошла дальше. От голода закружилась голова; едва различая дорогу перед собой, она лизала липкие от жира пальцы. Собака, не отставая, бесшумно бежала следом. Каждый раз, когда девочка оглядывалась, собака замирала, с надеждой глядя ей в глаза и виляя хвостом. «Еще чего!» — говорила ей девочка все более зло. Один раз она попыталась даже пнуть собаку, осторожно, чтобы в самом деле ее не задеть.
Она снова и снова развязывала платок, зачерпывая горстку лапши и заталкивая ее в рот с блестящими мелкими зубами. Пересыльной тюрьмы все не было видно, хотя минуло уже около получаса, как девочка слезла с трамвая. Наконец она поняла, что не может больше бороться с пронизывающим все тело, каждый нерв, каждую жилку свирепым чувством голода, который так терзал ее, что она даже засмеялась в отчаянии; она села под куст на обочину и сорвала с кастрюли платок. Собака устроилась неподалеку, следя завороженным взглядом за каждым движением девочки.
В голых ветках куста свистел ветер. Вздернутый носик девочки зябко краснел, однако скоро кончик его залоснился от жира, а на верхней губе появились маково-сахарные усы. Она уже полной горстью набирала лапшу из кастрюли и заталкивала ее в рот; бледные щеки, острый худой подбородок — все участвовало в еде, даже на виске повисла одна грустная лапшина, но потом упала и исчезла в пыли. Пока оставалась в кастрюле лапша, про старшего брата в тюрьме девочка помнила разве что как про далекое и нестрашное уже препятствие; все это время в ней щекочущими волнами ходило от горящих ушей до мизинцев на ногах такое невыразимое, невероятное счастье, какого она в жизни еще не испытывала. Собачонка, свесив набок язык, жадно вдыхала запах лакомства. Девочка, уже не сердясь на нее, улыбнулась. Потом, заглянув в кастрюлю — видно ли уже дно, — двумя пальцами подцепила немного лапши и бросила собачонке. Та, клацнув зубами, на лету схватила подачку. Девочка рассмеялась и, чтобы бедняжка не обижалась на нее, дала ей уже целую горсть лапши. Так они и ели по очереди: горсть — собаке, горсть — девочке; в ослепительном свете вновь появившегося из-за туч солнца зубы их блестели хищно и радостно. Когда лапша кончилась, девочка пальцем, а затем собачонка длинным розовым языком начисто вытерли кастрюлю. И, облизываясь, посмотрели друг на друга.
Девочка наконец поднялась; собачонка осталась сидеть. Бросив взгляд на насытившуюся собаку, девочка вдруг осознала, что кастрюля пуста. На минуту ей стало так тяжело, что она снова села на землю. Но сидела совсем недолго. Подхватив платок и кастрюлю, она вскочила и, словно от страшной какой-то опасности, бросилась со всей мочи бежать. Лишь через несколько минут девочка сообразила, что бежит не к тюрьме, а в обратную сторону, к дому, и повернула обратно. Пробегая мимо куста, она увидела, что собака все еще сидит там и лениво поворачивает за ней голову. Девочка бежала, пока не кончились силы. Остановившись, она вытерла подолом лицо, которое было все испачкано жиром и сахаром; она терла его до тех пор, пока во рту не исчез вкус лапши с маком.
Еще шагов двести — и девочка оказалась у ворот пересыльной тюрьмы. У нее не хватало духу ни войти в них, ни повернуть назад. Она снова стала тереть подолом щеки, рот, шею, уши. Куда идти дальше, войдя в ворота, она знала: однажды они были здесь с матерью, вскоре после того, как брата перевели сюда из Марко[10]; однако сейчас ее память работала с перебоями, как и сердце, и она никак не могла узнать здание. Девочка долго топталась перед воротами, каблуком чертя восьмерки в пыли; потом, прижав кастрюлю к груди — чтоб не расплакаться, — быстро вошла в ворота.
Брата она тоже не сразу узнала, увидев его сквозь решетку в переговорной. Он словно бы стал еще выше; тюремщик с винтовкой, стоящий у него за спиной, едва доставал брату до плеча. Ворот рубашки его был расстегнут, мускулистая шея выглядела худой, лицо покрывала щетина; девочка слышала, что заключенных бреют раз в неделю, по воскресеньям. Но когда брат улыбнулся, она сразу узнала его. В широком, скуластом лице Йожи, в голубых улыбающихся его глазах, в еле видных морщинках на висках было что-то невыносимо доброе и родное; дома он умел так улыбнуться, взяв за плечи и глядя в глаза, что у братишек или сестренки тут же высыхали слезы. Девочка подлетела к решетке. Но железные прутья не дали ей обнять и расцеловать брата.