От прикосновения к холодной решетке у нее опять сжалось сердце. Она отступила назад, подхватила подол и еще раз вытерла им щеки и рот. Брат молча глядел на нее. Девочка вдруг изменилась в лице: открыла рот, но сказать ничего не смогла.
— Ну, Лонци!.. — засмеялся брат.
— Мама велела кланяться… — выговорила наконец девочка.
— Она здорова?
— Здорова.
Взгляд брата остановился на большой красной кастрюле, оставленной на полу в дальнем темном углу переговорной. Он ее сразу узнал по каким-то мельчайшим трещинкам: это была кастрюля из их кухни. Пустая?.. Он быстро отвел взгляд от кастрюли. Но сестра все ж заметила это движение, и лицо ее посерело. Они смотрели друг другу в глаза. У брата дернулись губы.
— Ну, что, малышка, язык проглотила? — сказал он, и ему удалось-таки, хоть и с маленьким запозданием, улыбнуться. Пустая кастрюля в углу представляла здесь шесть пустых желудков, голодную семью, ребенка, которого голод заставил стать вором.
— Ты знаешь, что нам только пять минут дано на разговор? Стало быть, мама здорова?
Девочка не отвечала.
— Скоро уже и я вернусь домой, — сказал брат. — Ух, тогда мы такой пир устроим, что тараканы пойдут в пляс.
— А когда? — спросила девочка.
Брат покивал головой.
— Скоро. Матери передай, чтоб она за меня не тревожилась, я здесь живу хорошо, пища нормальная, каждый день едим мясо, вечером суп дают и пирог, и четыреста граммов хлеба на день.
Девочка покосилась на брата: что-то не видно было, чтобы он растолстел от такой кормежки.
— Мы тоже, — быстро сказала она, — мы тоже мясо едим до отвала, оно нынче дешевое. Вчера кролика ели, под маринадом.
Брат скривил губы.
— Под маринадом я не люблю. Я крольчатину да косулю признаю только в паприкаше, иначе мне запах не нравится.
— Да, в паприкаше тоже вкусно, — согласилась сестра.
— Мама работает?
— Работает, — соврала девочка. — Убирать ходит. Есть у нее одно хорошее место, она и оттуда приносит на ужин что-нибудь. Ты когда вернешься домой?
— Скоро.
Они опять посмотрели друг на друга; оба были бледны.
— Так что же теперь? — спросила девочка через некоторое время.
Брат снова ей улыбнулся. Лицо его выражало теперь силу и ласку — этого не могла скрыть даже решетка, бросающая на лоб ему темную тень.
— Ничего, — сказал он. — Скоро домой вернусь.
— Это будет здорово, — вздохнула девочка.
— Здорово!
— Ты еще до лета вернешься?
— Да.
— Это очень здорово будет, — повторила она.
За спиной у брата зазвякал металл. Девочка вдруг повернулась и бросилась к двери. Но, не добежав, остановилась, согнулась, прижав к животу руки; ее стало рвать. Всю лапшу с маком можно было с тем же успехом скормить собаке.
— Ах ты, бедняга, — сказал брат, еще раз обернувшись, прежде чем надзиратель успел вытолкать его за дверь.
1950
Перевод Ю. Гусева.
Филемон и Бавкида
В послеобеденный час старики молча отдыхали на узкой садовой скамейке, покрытой в лучах осеннего солнца узорчатой тенью облетевшего ореха, на ветках которого топазовыми сережками покачивались еще кое-где уцелевшие листья. В маленьком садике на окраине города царила тишина. На минуту ее нарушил отдаленный шум пригородного поезда. С дерева спорхнул еще один пожелтевший листик. Старушка вязала серый чулок, и старик, сидя подле нее, наверное, задремал бы, если бы блеск спиц то и дело не выводил его из полусна.
— Тимар-то старый преставился, — сонно пробормотал он. Еще утром он собирался сказать ей об этом, да запамятовал.
— Что-что? — переспросила старушка, немного туговатая на ухо.
— Помер старик Тимар, — громче повторил он.
— Отчего помер? — спросила жена.
— Руки на себя наложил, — ответил он.
— Стар уж он был совсем, — проговорила она, продолжая вязать.