В этот короткий период, пока природа еще окончательно не проснулась, он становился осторожным, как краб после линьки, и все же не мог устоять перед соблазном посмотреть вблизи на деревья, покрывающиеся почками. Он выбегал из дома. Пока почки были заключены в твердые серовато-коричневые панцири, он чувствовал себя в безопасности, будто и сам, как веретенообразная зимняя почка, прикрыт таким панцирем. Но когда из панциря начинало пробиваться нечто удивительно беспомощное — мягкие зеленоватые листочки, он дрожал от неизъяснимого страха, страха за сотни миллионов почек, которые попадали в поле его зрения. Разве не рушился мир, когда неумолимо жестокие птичьи стаи начинали клевать мягкие соблазнительные почки?
Он видел собственными глазами, как в заросли горной камелии, гомоня, слетались эти невинные существа огромной разрушительной силы, напоминающие стайку опьяневших от восторга детей. И тогда у него, поверенного деревьев, перехватывало дыхание, лицо багровело и он начинал нетерпеливо переминаться с ноги на ногу.
Совершая эти соблазнительные, но и опасные вылазки, он каждый раз наламывал ветки с уже разбухшими или только начавшими наливаться почками и, возвратившись в свое убежище, разбрасывал их по столу. Рассматривая веточки, он преисполнялся желания уж в этом-то году обязательно проникнуть в тайну силы, что заставляет почки распускаться, разгадать смысл этого явления. Но долго взирать на муки, которые испытывали начинающие увядать почки, было невыносимо. И когда позже ему на глаза попадались эти обломанные ветки, он, стараясь не смотреть на них, осторожно перебирал пальцами, точно читал книгу для слепых. Веточки на столе засыхали, как засыхает все, лишенное внимания, и напоминали отвратительные лапки птиц, которые так пугали его…
Зимой, когда нет признаков, что почки должны распуститься, души деревьев прячутся в корнях, и деревья погружены в зимнюю спячку. Поэтому и он, стремясь к духовной общности с деревьями, научился у них тоже погружаться в зимнюю спячку. Ночами, когда ветер бушевал в ветвях деревьев, ему ни разу не снились тяжелые сны. Но как только голые деревья начинали покрываться почками, его охватывала тревога. Это была тревога ожидания надвигающейся опасности и в то же время тревога от ощущения того, что он вот-вот столкнется с чем-то неведомым. Он предчувствовал, что вот теперь как раз и явится ему знамение, которое перевернет всю его жизнь. В такие минуты всем своим телом, всем своим сознанием вожделенно ощущал он устремленность к чему-то неведомому и, бреясь, начинал судорожно ощупывать свое лицо. В нем просыпалось вдруг непреодолимое желание полоснуть себя по горлу, отражавшемуся в зеркале, и лишь огромным усилием воли он удерживал руку, сжимавшую бритву. Не нужно поддаваться искушению. Ведь он живет в этом убежище, оберегая своего пятилетнего сына по имени Дзин, которого врачи считают слабоумным, хотя глаза у мальчика глубокие и ясные, а в остроте слуха вряд ли кто-нибудь сравнится с ним. В их общей спальне было все приспособлено для того, чтобы ребенок мог оставаться один. Теплое чувство к подвалу, где для его душевного покоя в полу было проделано отверстие, обнажавшее крохотный кусочек земли, Исана распространил и на комнату, в которой жил вместе с сыном. Дружеское общение с Дзином в этой комнате, как единственное по-настоящему полезное деяние, составляло смысл его затворнической жизни.
Дзин, когда-то очень худой, теперь от недостатка движения растолстел, и во всем его облике появились черты, наводящие на мысль, не страдает ли он монголизмом. День Дзина непременно начинался с голосов птиц, которые отец переписал с разных пластинок на пленку. Птичьи голоса отпечатались в сознании ребенка как самостоятельные слова. Обычно Дзин сидел или лежал в изголовье своей раскладной кроватки, а магнитофон со скрупулезной точностью воспроизводил голоса птиц. Тихо, чтобы не заглушать магнитофон, Дзин выдыхал, почти не раскрывая губ:
— Это дрозд… — Или: — Это сэндайский насекомоед, это сойка, это камышовка.
Умственно отсталый ребенок мог различать голоса по крайней мере пятидесяти разных птиц, слушать их голоса было для него не меньшей радостью, чем утоление голода. А Исана, снедаемый своей неизбывной тоской, неспособный запомнить этого множества птичьих голосов, за исключением таких специфических, как пение кукушки или козодоя, часами с тихой радостью слушал нежные птичьи голоса и еще более тихий голос ребенка, распознающего их.
Однажды, когда казалось, что зима уже кончилась, снова повалил снег, и Исана через свой бинокль стал наблюдать за снежинками, заполнившими все пространство окуляров, будто по ним лились нескончаемые потоки воды. Снежинки, пенясь, взмывали вверх, потом замирали — опускаются ли они когда-либо на землю, недоумевал он. В пляске снежинок можно видеть синтез почти всех видов движения, и Исана подумал вдруг, что ему открывается всеобщий закон механики. Искрящиеся снежинки взмывали вверх, замирали, потом стремительно мчались в сторону — глядя на них, человек терял ощущение времени. В пространстве, где плясали снежинки, неожиданно появилась птица с черной головой и шеей. Птица трепетала от страха, бессилия, невыразимого блаженства от того, что вот так свободно падает она вниз в бескрайнем небе. Исана несколько секунд следил за ее полетом. Точно в фильме, показывающем, как, накладывая одну краску за другой, печатают гравюру, на спине птицы появилось отчетливое зеленовато-желтое пятно. И птица растворилась в небытии, откуда нельзя вернуться. Тщетно пытаясь отыскать исчезнувшую птицу, Исана увидел, что в заболоченной низине занимаются крепкие молодые ребята. Это были солдаты сил самообороны. В противоположной стороне, на плацу, тоже проводились учения, там же виднелись и казармы.
Вечером, когда за стенами убежища шуршал дождь со снегом, Исана снова подошел к бойнице и навел бинокль. Он увидел вдали одинокий дуб, по которому хлестал дождь со снегом. Но сумерки уже сгустились, и ему удалось разглядеть лишь могучий серовато-черный ствол. Он так долго смотрел на дуб, что почувствовал, как в него вливаются излучаемые дубом волны, и понял: он отождествляется с душой дерева. И, как будто слившись с этим дубом, он ощутил, что это его насквозь промочил дождь со снегом, ощутил сбегающие по стволу капли воды. От напряжения у него взмокли лицо и руки, держащие бинокль, и он ощущал себя влажным, покрытым глубокими трещинами стволом дерева. Дуб во плоти и крови дрожит от холода, но дух его не поколеблен. И лишь от того, что на нем сидят птицы, он испытывает неприятное ощущение в висках. Его глаза видят то же, что видит дуб. Птицы, на которых сзади налетал ветер, с трудом удерживают равновесие. Ветер взъерошил их перья на груди и боках, и они, словно задравшаяся кора, потемнели. Неподвижно сидящие птицы кажутся пышными и величавыми, но их головы, когда время от времени они смотрят вниз, без конца вертя ими, выглядят до смешного крохотными. Исана, подражая щебету птицы, произнес: курукуку-бо-бо, и ребенок, чуть слышно жевавший позади него, сказал:
— Это горлица…
Воображаемая горлица, ободренная тем, что Дзин узнал ее, еще крепче вцепляется острыми когтями в ствол дуба. Но и это не более чем легкое прикосновение. Он все реальнее, ощутимее превращается в дуб. Какая-то неведомая сила изнутри и извне давит на глаза, прильнувшие к биноклю. Давление становится все сильнее, кажется, что глаза вот-вот лопнут. Он уже не может смотреть в бинокль. Он превратился в дуб, и время внутри и вне его проносится независимо одно от другого. Он навзничь падает на кровать, как падает срубленное дерево. Чтобы снова превратиться в самого себя, требовалось время, и поэтому, хотя ненаевшийся Дзин протягивал ему пустую миску, он был не в состоянии приготовить еще еды. Он был обессилен, как человек, которому пришлось долго бежать.
Глубокой ночью море вышло из берегов, покрыло всю землю, и киты, которых еще не успели истребить, решившись на последнее средство, подплыли к убежищу и стали бить по его железобетонным стенам чем-то мягким, влажным и тяжелым — плавниками. Пришедшие из моря вместе с морем, они били по стенам, чтобы деликатно, но в то же время настойчиво выразить свою волю. В полусне он чувствует, что ждал их прихода. И поскольку он ждал их прихода, ждал, что они будут взывать к нему, думал он во сне, то отказался от всех благ, которые сулил ему реальный мир, и поселился в этом убежище. Но, ожидая их, он не знал, как ответить на их призыв. Он был готов ждать, ждать до бесконечности. И вот он ждет, вытянувшись на кровати, весь трепеща. Но киты никогда не смогут разрушить стены убежища и проникнуть внутрь.