Аввакум жадно, схватил тетрадь, как будто в ней четко, ясно и просто излагался тайный смысл жизни. Листы тетради скрепляла спиральная проволока. Но от первого листка остались лишь жалкие следы в завитках спирали.
Все оставшиеся листы тетради были чисты, без единой помарки.
Единственный исписанный лист был вырван.
Покончив с профессором, убийца поспешил уничтожить то, из-за чего было совершено убийство.
Об этом рассказала тетрадь.
Но что было написано на оторванном листве? Сама тайна или ее латинские символы?
Во всяком случае, этот листок был здесь и безвозвратно пропал. Не требовалось какого-то особого таланта, чтобы в этом убедиться; на полу и в корзинке для бумаг валялись остатки сгоревшего листка. Начисто сгоревшего, потому что эти остатки больше напоминали пепел. Взволнованный находкой дурацкой пуговицы, лейтенант не обратил внимания на сожженную бумагу.
Ладно, он, Аввакум, сам это заметил, да много ли от этого пользы?
В момент, когда он подносил к сигарете горящую спичку, рука его дрогнула. Стоп! Профессор ведь почти не владел левой рукой, поэтому она обычно лежала неподвижно на столе. И он был вынужден во всех случаях обходиться только правой рукой: и писать, и держать листок бумаги или тетрадь в удобном положении, чтобы не уставала рука и работа шла быстро. Чтобы удерживать в удобном положении отдельный листок или тетрадь, он старался прижимать их к столу кистью и прижимал сильнее, чем это делает человек, пользующийся обеими руками. Когда пишущий сильно нажимает кистью на тетрадь, то и пальцы на карандаш нажимают сильнее, так как напряжение мышц автоматически распространяется на всю руку. Чтобы регулировать напряжение мышц, человек вынужден фиксировать на этом свое внимание, но если необходимо сосредоточиться на чем-то другом, то об этом он уже не думает. Карандаш в руке профессора нажимал на бумагу сильнее, чем требовалось, так что на следующем листке тетради неизбежно должны остаться следы.
Аввакум вырвал из тетради верхний лист и посмотрел сквозь него на зеленый абажур. На листке действительно были заметны вмятинки в виде закорючек. Одни проступали более отчетливо, другие были едва различимы, но все же следы остались.
Сейчас у того, кто отсиживался где-то в тепле, восхищаясь своим хитроумием, нет оснований, хлопнув шапкой о землю, пускаться в пляс. Даже спокойно раскуривать трубку нет оснований.
— Лейтенант! — окликнул Аввакум помощника.
Не успел лейтенант Петров переступить порог, как Аввакум торопливо сказал:
— Этот листок — настоящая драгоценность. Доставьте его лично в фотохимический отдел лаборатории и проследите, чтобы фотокопия листка была сделана немедленно. Я полагаю, что за час, самое позднее за час десять минут, все будет готово и я буду иметь удовольствие снова видеть вас здесь!
— Разумеется! — улыбнулся лейтенант и щелкнул каблуками, хотя был в штатском.
Лейтенант был более чем счастлив: ведь работать под началом Аввакума — это настоящий университет для начинающего контрразведчика. Да и в послужной список если заглянут, скажут: смотри, с кем он работал! Начальство учитывает такие вещи…
Аввакум опустился в кресло и закрыл глаза.
13
И чудится ему, что он ныряет в глубокий омут Янтры, ниже излучины, у виноградника дедушки Седефчо. Он, бывало, уходил туда с ребятами после школы, вроде бы ловить рыбу, а на самом деле они играли там или, прячась в ракитнике, подсматривали, как невестки деда Седефчо, отбелив на солнце белье, купались в речке. Омут под старым виноградником был глубокий, редко кому удавалось достать его дно, да и смельчаков, отваживавшихся на это, было негусто — говорили, что там в тине лежит, шевеля усами, громадный свирепый сом и подстерегает добычу. Сом этот чуть ли не ровесник дедушки Седефчо. И Аввакуму чудится сейчас, будто он ныряет в этот омут. Вокруг все зеленое и холодное, а над головой, на поверхности, сверкают и булькают серебряные пузырьки. Он не знает, как быть — то ли подняться вверх и поймать несколько таких пузырьков, то ли опуститься еще глубже, до самого дна, где шевелит усами страшный сом. Он раздумывает, а тем временем страшилище сом медленно поднимается со дна, и на спине у него сидит профессор с бессильно повисшими руками и сердито таращит глаза. «Вот это да!» — думает Аввакум, и ему хочется спросить: «А где же твои ремни, ведь без них ты упадешь?» Но он не смеет раскрыть рот, зная, что вмиг захлебнется и пойдет ко дну. Было бы хорошо скользнуть вверх, податься туда, где лопаются пузырьки, но жуткие глаза профессора словно опутали его веревками — он не в силах шевельнуть ни ногой, ни рукой. «Если не перерезать эти проклятые веревки, — думает Аввакум, — я пропал». А там наверху, над головой, волнами проносится звонкий смех. «Ах, — догадывается Аввакум, — это же Райночка, самая младшая сноха деда Седефчо, наверное, купается на мелком месте и заливается смехом. На нее брызгают водой, а она знай хохочет, защищаясь руками от брызг. У нее шрам на правой ноге выше колена — в прошлом году, когда она купалась здесь, ее укусила злая собака Безбородого Кыньо. Этот Кыньо всегда держит злых собак». Веселый смех Райночки как бы протягивает невидимые руки, они, играя, тащат его вверх, туда, где сверкают серебряные пузырьки. «А как же профессор? — с ужасом спрашивает Аввакум. — Неужто он так и останется там, внизу, на спине длинноусого сома?» Ему вроде бы жаль профессора, но, оказавшись среди пузырьков, он тут же начинает искать глазами, кто это так звонко смеется. «Райночку норовишь увидеть, а ведь ты хотел поймать серебряные пузырьки», — шепчет ему кто-то на ухо.