То, что он почти не думал о себе, было сущей правдой. Он вообще не относился к людям, которые много думают о своих удобствах. Спал на самой простой раскладной солдатской койке. Сидел на деревянном табурете. Гардероб его состоял из двух костюмов. По вечерам он никуда не ходил, хотя это было бы естественным для человека его лет. Болтал часок-другой со мной или с химичкой, потом садился работать. И работал до полуночи. Зато какие редкие книги по специальности у него были! Какие инструменты, какая коллекция графитов! А его минералы? Про них я тебе уже говорил. Ну а что касается так называемых предметов комфорта, тут он был бедняк из бедняков. По сравнению с ним, несмотря на всю свою скромность, я был Крезом. В то время я имел три выходных костюма, из них два черных, официальных, для торжественных случаев. Я спал на чудесной кровати, хотя немного старомодной, я был обладателем кожаного дивана, кожаного кресла и массивного, весьма представительного письменного стола. Всю эту мебель я продал, когда уезжал на специализацию, но тогда она была у меня. А доходы у нас были почти одинаковые, потому что у меня была еще хоть и небольшая частная практика, а он получал хорошую зарплату, так как занимал высокий служебный пост. Так я хочу тебе сказать, что он мог жить на широкую ногу, хорошо одеваться, обзавестись добротной мебелью, как это прилично солидному человеку. Он имел возможность проводить несравненно веселей свои вечера — с друзьями ли в клубах и ресторанах, за рюмкой ли в интимном кругу. В этом отношении, должен сказать, у него было по крайней мере втрое больше возможностей, чем у меня: ведь он был моложе меня почти на целый десяток лет. Все преимущества были на его стороне, а он жил замкнуто, ограниченно, я бы даже сказал, как пуританин. Но из этой истории ты видишь, что он отнюдь не был пуританином, а, наоборот, был весьма безответственным и бессовестным человеком в моральном плане. Если судить по его возможностям, он действительно по отношению к себе был скуп. Но только по отношению к себе. В других случаях, даже если дело касалось денег, он ничуть не скупился! Напротив! Когда квартальная организация Отечественного фронта собирала добровольные пожертвования на оборудование детского сада, он один дал почти столько же, сколько остальные члены организации. Это была кругленькая сумма! Думаешь, он сделал это напоказ, чтобы люди сказали: «Посмотрите на него, вот как поступает настоящий коммунист!» Вряд ли. Он не посещал собраний, не знал никого в нашем квартале, никем не интересовался и не старался вызвать интерес к себе. А как узнал про этот садик, тут же дал большую сумму — может быть, половину своей месячной зарплаты.
Зная, как замкнуто и ограниченно он живет, погрузившись с головой в свою работу и в свои неприятности, я поверил ему, когда он сказал, что его волновало в эти месяцы «другое», а не какие-то «сентиментальные глупости» и что он думал не о себе. Прекрасно! То, что его волновало «другое» и что он не имел времени думать о своих личных удовольствиях, все же не давало ему оснований называть свои отношения с девушками «сентиментальными глупостями», не оправдывало полнейшего равнодушия к жизни женщины, с которой он целовался. И как человек, и как врач я не мог ни оправдать такого равнодушия, ни извинить его любой занятостью или самыми крупными неприятностями.
— Все это время ты поступал нечестно, — сказал я ему. — Ты обидел девушку, оскорбил ее самым бессовестным образом и теперь должен искупить свою вину, попросить прощения, сказать, что в ту минуту ты был рассеян или еще что-нибудь такое.
Он встал, застегнул наглухо пальто и посмотрел на меня с таким презрением, словно я только что подбивал его на самый гнусный поступок, какой способен совершить человек.
— Ты заставляешь меня лгать, — сказал он. — Признавать вину, которой я за собой не чувствую, выражать чувства, которых я не испытываю, обвинять себя в рассеянности, которой никогда не страдал. Другими словами, ты заставляешь меня изворачиваться, как это делают подлецы, обманывать и лгать. Ты знаешь, чего ты заслуживаешь за такие советы?
Вот что получилось. Из обвинителя я стал обвиняемым! Я так растерялся, что просто не знал, что и сказать.
— Все же девушка страдает, — наконец произнес я со вздохом. Я сказал это тихо, с горечью, потому что мне в самом деле было горько. А он рассмеялся — неожиданно, как это часто с ним бывало, и его смех, так же неожиданно, был веселым и добрым.