Я вспоминаю все это, и мне становится хорошо. Медленно пью свой коктейль и чувствую, как приятное тепло разливается по моему исхудавшему телу. Я похож на старика, который греет руки на том хорошем, что было у него в жизни, на древнего старика, который уже слеп и глух к настоящему. Но я не слеп и не глух к настоящему! Я еще молод! Я вижу, например, эту молодую черно-коричневую пантеру, занявшую место Лулу, и думаю, что на свете есть по крайней мере тысяча вещей, о которых стоит жалеть, расставаясь с жизнью. Сквозь стекло витрины я вижу, как аптекарь Луис волочит ноги в сандалиях по раскаленному мягкому асфальту. Он идет так, словно тащит непосильную ношу на плечах. Ко всем чертям этих мужчин с опущенными плечами и кисельными душами! Они мне не по нутру, меня воротит от них!
Луис садится напротив и смотрит на меня виновато.
— Если я останусь, то там, в метрополии, они непременно занесут меня в списки неблагонадежных. Если я вернусь, то они предъявят мне счет за мои симпатии к Суданскому Союзу и заставят расплачиваться безработицей, бесконечными скитаниями по учреждениям или жалкой службой в каком-нибудь захудалом городишке. А собственная аптека мне даже и во сне не приснится! Откуда мне взять столько денег, чтобы купить концессию?
Я притворяюсь рассеянным и не отвечаю.
Он молчит, посасывает сигарету. Пальцы у него белые, пухлые, чересчур белые для человека, который живет и работает в тропиках.
— Вы слышали, — говорит Луис с вымученной улыбкой. — Моя Иветта меня бросила. Вы ее знаете, да?
Я киваю. Многие из нас знали е г о Иветту, и знали ее как следует, как мужчины. Смуглая мавританская красавица, жадная до любви и ярких украшений. Она жила в его квартире, но, когда он работал в аптеке, принимала у него дома почти каждого белого, улыбнувшегося ей с улицы. Лишь бы он был красив и хорошо одет. Принимала без всяких условий, но на прощание непременно выпрашивала pourboire[10]. Она покупала сладости и свои любимые засахаренные фрукты, но всегда оставляла и Луису.
Таких Иветт были тысячи, и ни об одной из них не стоило тосковать.
— Я так к ней привык! — вздыхал Луис. — Она была большое дитя: любила шалить, проказничать. — Он молчит некоторое время, потом машет рукой: — Она убежала с одним румыном. Может быть, вы его знаете — инженер, нефтяник.
Я говорю, что не знаю никакого румына, никакого нефтяника. Луис просит его извинить. Он думал, что мы, специалисты, знаем друг друга — ведь мы коммунисты. Я пожимаю плечами: коммунисты есть везде. Даже на Соломоновых островах, на Сандвичевых островах, на островах Самоа. Везде, но я не знаю этого нефтяника.
— Она убежали с ним! — повторил Луис.
— Велика важность! — засмеялся я.
— Действительно! — Луис пытается шутить. — Она не пропахнет бензином, бедняжка, как вы думаете?
— Идите вы к черту! — не выдерживаю я. — Ведь вы было пошли к реке? Почему не утопились?
Луис несколько раз подряд глубоко затягивается сигаретой, потом тушит ее в пепельнице, не докурив до конца.
— Я испугался крокодилов, — говорит он.
— Напрасно, голубчик! Крокодилы примутся вас глодать, когда у вас прекратятся судороги. То есть когда вы уже будете наполовину покойником.
— И я не почувствую их зубов?
— Гарантирую.
Луис некоторое время молчит, потом одним духом выпивает рюмку виски.
— Все же это какое-то разрешение проблемы, — говорит он и смотрит на меня печальными глазами. Потом спрашивает: — Другой возможности разве нет?
Этот человек меня злит. Я его презираю. Всегда презирал, еще до того, как встретил, до того, как случай свел меня с ним. Не выношу людей такого душевного склада.
— Другой возможности нет, — говорю я. — Идите и топитесь, пока не поздно. Или берите билет до Бамако, а оттуда давайте деру прямо в Марсель. В первом случае вас сожрут крокодилы, во втором — чиновники министерства здравоохранения в Париже!
— Вы очень любезны, — грустно улыбается Луис и подает мне руку.
Он идет между столиками к выходу, но вдруг возвращается.
— À propos[11], вы принимаете те порошки, что я для вас приготовил?
— Регулярно, — вру я ему.
— Они вам непременно помогут, — говорит Луис.
Тот же день, 12 часов
Я лежу в своей зеленой коробочке и опять думаю о Лилиан. Она вывозит спекшуюся желтую землю по трассе канала Накри-Сосе. Она мчит на своем самосвале, а за нею клубится пыль — длинный хвост пышных облаков пыли. Мне хорошо, когда я думаю о Лилиан, о ее самосвале, об оросительном канале Накри-Сосе. Я вспоминаю случай с лодкой и спрашиваю себя: «А что было бы, если бы Шарль Денуа не порвал вексель? И вообще отказался бы его порвать?»