Сана очищала рис во дворе, высоко и ловко вскидывая длинный, в ее рост, гладко обточенный деревянный пест с закругленным концом. Сколько раз падал пест в глубокую ступу с рисом, столько раз она, охваченная бурным экстазом, резко вскрикивала, как цапля. При этом она ритмично покачивала телом, дергала плечами, трясла головой. Тот же обряд совершался таким же образом и в других дворах — и рядом и напротив, по всей деревне разносились ритуальные восклицания и песни. Но и Сильвестра, грациозная Сильвестра, не отставала от матери; очищая лук и разрезая огурцы огромным ножом, которым впору было колоть свиней, она прыгала с ноги на ногу, изгибалась и пела звонкую песенку, такую веселую, что сама закатывалась неудержимым смехом. Такие Сильвестры были почти во всех дворах, и вместе с криками цапель к небесам фейерверками летели ликующие трели девушек. Этому хору вторили басистые покрикивания мужчин, разводивших семейные костры, мычание волов в общем деревенском хлеву, блеяние овец. Примитивное счастье этих людей согревало душу, как огонь, разведенный на поляне, издревле согревает руки иззябшего бродячего охотника.
Мы с Луи-Филиппом покуривали и болтали о том о сем. Он украдкой посматривал на меня с тревогой, и я знал, что сердце его сжимается от боли. Сколько дней он мне отводил еще? И чувствовал ли себя виноватым в моем несчастье?
Немного погодя он куда-то исчез, и я подошел к Сильвестре.
— Ты сильно исхудал, — сказала она, оглядев меня критически.
— Теперь я гожусь разве только для псов.
— Ты победил льва, — улыбнулась Сильвестра. — Все победители красивые.
— Даже когда тощают, как степные гиены?
— Всегда красивые.
— А ты вышла бы за меня замуж?
Зубы ее блеснули — она улыбнулась.
— Нехорошо так шутить, — сказала она. — Победители так не шутят.
Я отошел, сел на прежнее место и закурил.
Луи-Филипп скоро вернулся. Перед ним важно шагал Нуну Нхвама в белом одеянии, строгий и задумчивый.
Мы приветствовали друг друга по обычаю, после чего он сел, скрестив ноги, на циновке, принесенной Саной, и долго на меня смотрел.
— Мы тебя любим как друга и нашего брата, — начал старейшина.
Я кивнул. Глаза Сильвестры, казалось, говорили: «Почему бы мне не выйти за тебя замуж?» Но говорили без воодушевления и даже с грустью, и я отвернулся.
— Ты разговариваешь с нами как друг и брат, — продолжал тихо и ровно Нуну Нхвама. — Ешь с нами наш рис, пьешь с нами молоко из наших мисок, стреляешь в льва, чтобы спасти от его зубов наших волов.
— Нуну Нхвама, — сказал я, — не стоит об этом говорить.
«Сильвестра раньше смотрела на меня иначе, — вспомнил я и про себя усмехнулся. — И ведь не только смотрела иначе, но делала вид, что не замечает, когда я обнимал ее за талию».
Старик опять вздохнул.
«В сущности, обнимал ли я ее когда-нибудь или только собирался это сделать?» — усомнился я.
— Надо было тебе меня послушать, — сказал Нуну Нхвама, — и лечиться травами, что я тебе дал. Если бы ты меня послушал, сейчас твоя душа рвалась бы к охоте, твои глаза смотрели бы на джунгли, а твой рот смеялся бы сытым и довольным смехом, каким смеются молодые здоровые мужчины.
— Разве ты не видишь, Нуну Нхвама, что мне весело и что я смеюсь? — спросил я.
— Сильные люди смеются и тогда, когда им тяжело, — кротко напомнил мне старик и запустил пальцы в бороду. — Когда я был молодой, помню, в нашем роду был охотник по имени Вай. Ростом на целую голову выше тебя, а в хижине у него была шкура льва, три шкуры леопарда, а антилопьих шкур столько, сколько может взвалить себе на спину только очень сильный человек. Мы тогда охотились со стрелами и с копьями, и эти шкуры он добыл ловкостью и силой, по-мужски. Ему всегда во всем везло, и жил он в сытости. Две самые красивые женщины деревни были его женами. Но он ходил хмурый, сердитый, никогда не засмеется, и, если бы не его добрый нрав, мы, наверное, относились бы к нему как к чужому. Но случилось так, что леопард оторвал ему правую руку, это было во время большой охоты, оторвал по самое плечо. Когда несчастный Вай вышел через месяц из своей хижины и мы окружили его, лица наши были печальны — теперь он был калекой, счастье от него отвернулось. Мы стояли вокруг, вздыхали, а он оглядывал нас холодными глазами и молчал. А потом — чего никто из нас не ожидал — вдруг проклял Магомета и всех добрых и злых духов джунглей и саванн! И рассмеялся так весело, что у нас по спине словно заползали полчища лютых и жадных муравьев. Тех муравьев, что кусают, прокусывая мясо. Но человек смеялся, смеялся по-настоящему, как мы сами смеемся, когда нам весело. Месяц спустя Вай остался с одной женой — молодая ушла от него. Такой у нас был обычай — когда мужчина из-за ран, полученных на войне или на охоте, не мог прокормить домочадцев, жены его, забрав детей, уходили к своим родичам и жили с ними до тех пор, пока он не поправится и не сможет опять натягивать лук и охранять своих овец от хищных зверей. Но Вай, конечно, не надеялся поправиться, потому что ни у кого не отрастает новая рука на месте старой, оторванной по плечо. Поэтому в конце концов он стал жить один в хижине, а когда человек долго живет один, он становится похож нравом на слонов-самцов: злым, сварливым, неприятным и для своих и для чужих.