И, думая о силе, которая не задубляет сердце человека, и о величии, которое с отеческой любовью кладет руку на лоб слабому, я вспоминаю другую ночь, такую же веселую, пережитую мною двадцать лет назад в родном краю.
Я закрываю глаза, и мне улыбается манящей улыбкой синеватая гора, обвитая лиловыми сумерками, с кудрявыми кисейными облачками, плывущими над ней, с ее полянами, высокими буками, прозрачными ручьями и душистой дикой геранью. Там, где солнечный южный край плато круто спускается в глубокую, заросшую кустарником лощину, отделяющую большую гору от холмов, с ранней весны до николина дня бурлит вода. Это и не река, и не ручей, а речушка, которую наши люди называют Марина лужа. Так ее прозвали, и, думаю, несправедливо, потому что, когда говорят «лужа», представляешь себе грязную, мутную, застойную воду, а наша — быстрая и прозрачная, как расплавленное стекло. Но так уж ее окрестили когда-то, неизвестно почему, и это название сохранилось до наших дней. Она вытекает на свет божий из-под темного гранитного свода в полутора километрах западней села. Подземное русло уходит в глубь холма — можно залезть под свод и некоторое время ползти, преодолевая сопротивление воды, но для этого нужны крепкие нервы, немалая сила и опыт. Не каждому это по плечу! Вобрав в себя несколько лесных ручьев, пересыхающих летом, Марина лужа несется вскачь вниз, в ложбину. Маленькая, быстрая, она похожа на серну, за которой гонится голодный волк-одиночка: мчит наугад через поляны и овражки, чтобы только спастись от волчьих зубов.
А в устье ложбинки ее подстерегает мельничка моего отца, которая жадно хватает ее и, зажав в деревянном желобе, швыряет сверху изо всех сил на лопасти деревянного колеса. Вода внизу гудит, ревет, пенится, словно настоящий водоворот. Какое наслаждение стоять в этом водовороте лицом к бешеным брызгам, летящим от колеса! Не всякий может и не всякий отважится там встать.
Эту мельничку отец унаследовал от моего деда и вспомнил о ней, только когда его в тридцатые годы уволили из школы, где он учительствовал. И сейчас не знаю, какая была от нее польза и вообще давала ли она хоть какую-нибудь прибыль, потому что зажиточные крестьяне мололи свое зерно на вальцовой мельнице с другой стороны села, а к отцу шли одни бедняки, испольщики. Я их помню — бредут не спеша за своими ослами, плетутся по дорожке, вьющейся между буками, босиком, надвинув на глаза островерхие бараньи шапки. А в мешках, наполовину пустых, мягких, как дырявые мехи, кукурузные початки да пшеница, смешанная с рожью. Вот что нам везли для помола. Но жернова смалывали эти крохи усердно, на совесть, и, когда трещотка поднимала треск, в нашей мельничке пахло теплым, хорошо пропеченным просяником.
Наш дом в верхнем конце села, у самого леса, двухэтажный, веселый, с алой геранью на окнах и с палисадником, засаженным настурциями и розами, словно стоит перед моими глазами. Я до половины скрыт низкой изгородью, и кажется, вот сейчас позовет меня из дома мягкий, грудной голос матери, печальной и усталой женщины, как все жены, которые озабочены одним — терпеливо выносить деспотичную волю своих мужей.
Сухой долговязый человек, стоящий на крыльце, — мой отец. Он смотрит на меня холодными синеватыми глазами, и взгляд его равнодушен, рассеян, словно он меня не замечает, а если и замечает, его интерес ко мне не больше пшеничного зерна. Это взгляд человека, который всматривается вдаль, поглощенный мыслями о чем-то большом, важном. Когда человек смотрит вдаль и думает о чем-нибудь важном, он не замечает обычных, будничных вещей, например обыкновенных людей с их обыкновенными радостями и заботами. Поэтому человек, стоящий на крыльце, меня не видит, зато я отражаюсь целиком в его глазах, я вижу себя в них так, как мог бы видеть свое отражение в глубокой, синевато-черной воде.
И я невольно вспоминаю того мальчугана, толстячка, сынишку курносой красотки из мансарды. Он стоит передо мной: пришел ко мне в гости что-то показать, о чем-то спросить, быть может; я же смотрю на него и почти его не замечаю, потому что думаю о громадных медных залежах в горах, которые я хочу найти для людей, чтоб им лучше жилось.