Все это я говорю совсем не для того, чтобы оправдать свои пороки, свалив всю вину на родителей. Я знаю, что семена зла так легко произрастают в некоторых натурах и дают такие богатые ростки, что никакие старания выкорчевать их не имеют успеха, но, наоборот, лишь способствуют их процветанию.
Что касается меня, то я уверен, что, в каких бы условиях я ни очутился и какое бы ни получил воспитание, — из меня вышел бы тот же изверг. Злость была первым чувством, которое я в себе обнаружил. Не слепая жажда разрушения, присущая каждому ребенку — наследие первобытного дикаря, который видит скрытого врага во всем, что стоит на его пути, — не любопытство, из-за которого ребенок порой портит свою игрушку, чтобы узнать, что в ней скрыто или чтобы показать свою власть над предметами, его окружающими; нет, это была потребность причинять боль, наслаждаться своей жестокостью. Потребность терзать все вокруг себя — вот что жило во мне, и я испытывал радость, ломая вещи, мучая животных, избивая детей или слуг, бросаясь на мать и угрожая выколоть ей глаза вилкой.
Лишь для того, чтобы издеваться над своими одноклассниками, я приносил с собой в школу пирожные и конфеты, и когда уже больше не был в состоянии съесть, то разбрасывал остатки по полу и топтал каблуками, издеваясь над несчастными, которые клянчили с протянутой рукой.
Взрослых я старался не задевать, но горе было малышам, слабым и трусам! Сколько пощечин получили они от меня, сколько чернильниц вылил я на одежду и тетради своих сверстников, только чтобы увидеть, как они ревут, наслаждаться их горем и дразнить их. А отец мой не мог нарадоваться на мои школьные подвиги, заявляя, что я пошел в него и что во мне говорит военная кровь.
Я настолько привык ко всеобщему восхищению, привык быть в центре внимания, что, когда попадал в какой-нибудь дом, где, как мне казалось, на меня не обращали внимания, сразу же прикидывался больным и заставлял родителей возвращаться домой. Видеть, что они интересуются чем-то или кем-то другим, было выше моих сил. За столом они были обязаны непрерывно восхищаться моими манерами и аппетитом, в противном случае я немедленно бросал вилку на тарелку и больше ничего в рот не брал. И надо было видеть, как все тотчас же принимались расспрашивать, что у меня болит, взволнованно смотрели на меня и щупали мне голову, проверяя, нет ли у меня температуры. Я вмешивался в разговоры взрослых, и когда один из наших гостей в чине полковника попытался журить меня, отец с дрожью в голосе — я как теперь слышу его — встал на мою защиту:
— Он у нас единственный ребенок, господин полковник.
— Это не значит, что он должен быть дурно воспитан.
Я не знаю, что произошло дальше, о чем еще между ними шла речь, так как, обезумев от ярости, пулей вылетел из комнаты. Имей я достаточно силы, я бы искрошил моего обидчика на мелкие куски, но ничего больше не мог сделать, как только срезать четыре пуговицы с его довольно поношенной шинели, висевшей на вешалке.
Слабовольные родители, ослепленные в полном смысле этого слова! Мать любила во мне красоту, отец — мой жестокий нрав, который ему казался залогом будущей отваги. И какими отвратительными цветами расцвела эта отвага, какие ядовитые плоды она принесла!
Пятница, 5 декабря… Я сдал экзамены за шестой класс и уехал на лето в Бисерикань, где брат моей матери был начальником местной тюрьмы.
Вокруг — горы и леса, вдали — тюремный замок, казавшийся сказочным, а в долине — река Бистрица. Но меня тогда ничего не трогало. Днем я болтал с заключенными — эти воры всегда рассказывали интересные для меня вещи, а по ночам резался в карты с тюремным секретарем, дежурным сержантом и сельским нотариусом.
Дядя Скарлат был человек хмурый, тупой и к тому же бахвал. Целыми днями разгуливал он по дому, поглаживая свои бакенбарды и, покрякивая, прочищал свое горло, как будто собирался сообщить что-то важное, но не произносил ни единого слова и, вообще говоря, решительно ни в чем не разбирался.
Все заботы по дому несла его мать, маленькая, худощавая старушка с плаксивым выражением сухонького лица с острым подбородком. Но бедняжка была очень добра. Сколько бы денег я у нее ни просил, она неизменно направлялась к своей шкатулке, спрятанной у изголовья кровати, и, старательно пошарив в ней, возвращалась с монетой в пять лей, которую таинственно совала мне дрожащими руками. При этом в глазах у нее появлялось лукавое и в то же время довольное выражение, и, казалось, они говорили: «Ничего, я всегда тебя выручу, есть еще у бабки денежки». Таким образом, за время своего пребывания у них я постепенно выудил у старушки около трехсот лей.