И как раз эта сердечная верность Соколова-Микитова старой русской деревне и определила характер моего с ним общения, протянула нити схожих симпатий и интересов, какие сблизили маститого, признанного писателя с начинающим собратом, младшим своим современником, заставшим, правда, дореволюционную Россию и усадебную жизнь, каким всецело принадлежал Иван Сергеевич.
Энциклопедическая, исчерпывающая его осведомленность во всем, что относилось к старой деревне и русской охоте, оставляла мало места для новых сведений, и все же он всегда не только внимательно слушал мои рассказы, но и расспрашивал, ценя, видимо, всякую подробность, какую мог бы сопоставить со своим опытом. Интерес Ивана Сергеевича к моим рассказам усиливался тем, что мы были почти земляками, близкими соседями: его Смоленщина граничила с моим тверским краем, известным ему не понаслышке. В наши пределы его не раз приводили охотничьи тропы.
Мы с ним помнили одни и те же перелески, рощи корабельной сосны над извилистой речкой с утиными заводями, густо заросшими камышом, узкие полоски крестьянских полей с кучами выбранных на межах камней и деревеньки с почерневшими от непогоды избами, откуда одинаково на Смоленщине и тверской земле уходили на отхожие промыслы молодые мужики из неподеленных больших семей. Земляки Ивана Сергеевича были прославленными копачами — без их деревянной, окованной железом лопаты не возводилась в России ни одна насыпь, не рылась ни одна железнодорожная выемка. Наши все больше тянулись в Питер, где промышляли по торговой части — старьевщиками и разносчиками. На покос и те и другие возвращались в родное село, щеголяя галошами и цепочками от часов по жилету, и пускали ребром кое-как скопленные рубли. Наполнив сараи сеном и обрюхатив своих осчастливленных обновами баб, спешили вернуться к отведанным городским соблазнам.
На рубеже века в бедноватых наших уездах не сохранилось богатых поместий, да и в давние времена были они тут наперечет. Зато ни на родине Ивана Сергеевича, ни в моем Новоторжском уезде не пылали дворянские гнезда — они опустели как-то втихую, — и запущенная барская земля наконец досталась истосковавшимся по ней мужикам.
Естественно, что крутая эта пора ломки старого уклада и налаживания невиданных новых порядков была часто предметом наших разговоров. Помню, как заинтересовался Иван Сергеевич моим рассказом о земледельческой артели — прообразе будущих колхозов! — которую создал мой отец в восемнадцатом году.
Если приобщение к крестьянскому труду и оседание на земле отчасти отвечали каким-то смутным влечениям отца, слегка задетого толстовской пропагандой, то Иван Сергеевич, внимая моим рассказам, откровенно одобрительно поддакивал, узнавая, как научился я ходить за конями, пахать и управляться на сенокосе. В его глазах в возвращении семьи русских интеллигентных горожан к забытым деревенским корням ничего чрезвычайного не было.
Любил Иван Сергеевич слушать про всякие мелочи усадебного быта. Рассказал я ему, как перед наступлением ягодного сезона в город специально посылался приказчик, привозивший из банка холщовые мешочки с медью и серебром, предназначенными деревенским детям и бабам, приносившим на усадьбу ягоды. У деревянной «галдареи», кухонного флигеля, скапливались девочки, повязанные платочками по-бабьи, вихрастые пареньки — все босоногие, девушки постарше, частенько бобылки с выселок, с блюдцами, кружками, корзиночками с душистой земляникой. К ним выходила наша важная петербургская кухарка с наполненной монетами деревянной чашей и сквозь пенсне на черном шнурке осматривала подносимые ей ягоды и спрашивала цену. Дети конфузились, мялись, невнятно и тихо отвечали, и кухарке приходилось назначать ее самой. Счет шел на копейки. Продавцы повзрослее иногда торговались, просили накинуть пятак или гривенник. Зажав деньги, ребятишки опрометью срывались с места и убегали, бабы завязывали монеты в уголок платка, степенно кланялись и уходили. То же происходило на кухонном крыльце и в грибную пору, только приносили белые и подосиновики все больше взрослые крестьянки, а то и мужики… Эту сценку Иван Сергеевич советовал мне описать.