Поздней ночью я говорил с нею долго, был серьезен и строг перед собой, но она отвечала одно:
— Понимаешь ли, милый, я же тебя люблю, не его. Я не вру, не кривляюсь. Все как есть, так и есть, и как будет — так будет. Сашке пять, он мальчишка дрянной, ведь останься с тобой — захочу от тебя второго. Да молчи, знаю, знаю… «Согласен хоть завтра!» А холсты? — Она приподнялась на локте. — Не понятно? Да пускай не мои, да твои же, дурачок, холсты и картоны, твои же закаты. Пусть он благополучный, верно, от него получаю благо[5], — раздельно сказала она, — он дает мне работать, он плавает где-то в Дальрыбе, и что мне за дело?.. Как это? Материальное благо? Вот, вот, оно самое. Ты обходишься без нею, для тебя это лучше. А вдвоем пропадем, так и знай. Да плевать я хотела, что он мне чужой, что не смыслит нисколько и работы мои не смотрит. Он же дарит мне мою живопись, дарит, как блажь, как брошки и кольца дарят капризной женщине — лишь бы не бросала. Мне все равно… Я люблю тебя, милый, и поверь мне, так лучше. Или оба мы пропадем, дурачок, понимаешь?
Она, конечно, была права. Нам оставалась ночь — та, прошлая, и эта, что шла мимо нас, оставались другие, Бог весть где обитающие среди зимних полей и лесов, среди сел с утопающими в снегах окраинами, над которыми плавают вечерами красные, к морозу, закаты.
Я еще долго писал закаты. Бывает, кое-кому я показываю эту серию и тогда расставляю свои «Красные закаты» на полу вдоль пустых стен своей комнаты. Но один из картонов я всегда убираю: на этюде рассвет, да и тот удачен ли — не знаю.
1968
«Инфанта и паж»
— А вот у меня было недавно, — сказал Блюмкин.
Стали слушать. Они сидели среди дня в «Будапеште» за длинным столиком в стороне, у окна — восемь мужчин, вся их проектно-монтажная группа. Неожиданно дали премию — так, ерунду, сто рублей. Если делить с учетом должностей, кому-то всего по пятерке достанется, оскорбительно мало; а раздать поровну, по десятке на брата — тоже вроде бы глупо. «Может, пойдем сейчас посидим все вместе?» — осторожно спросили у шефа. Тот, радуясь, что избавится таким образом от терзаний над премиальным листом, легко согласился.
Уже была на столе не одна пустая бутылка, среди неопрятно разбросанных по тарелкам кусков мяса лениво раскапывали то огурчик, то листик салата, говорили между собой уже громко и черт знает о чем. Постепенно речи перешли на женщин, и каждый что-то такое вспоминал, от чего хохотали и снова начинали подливать в рюмки.
Блюмкин среди прочих был интеллигент. Если кому нравилась эстрада, ему — джаз; если кто читал детективы, то он — только на английском. Ну и другое многое было, что заставило остальных слушать, когда Блюмкин, тонко улыбнувшись как бы самому себе, своим всплывшим из памяти воспоминаниям, приступил к рассказу.
— Я ведь нумизмат, вы знаете, — начал он. — Так вот, случилась у меня, прямо сказать, нумизматическая любовь, ни меньше, ни больше.
— Ну, Толя, даешь! — вставил кто-то вовсе без соображения, но на него посмотрели молча и дальше Блюмкину старались не мешать.
— У меня и монеты, и боны, я ж кое-что приносил на работу, показывал. Ну а мечта каждого такого психа, как я, — это, знаете, достать что-нибудь такое в коллекцию, что-нибудь особенное, что бы все потом говорили: мол, у Блюмкина, слыхали, что есть? А у меня, честно, коллекция, не скажу — плохая, ничего собрание, на уровне; но чтобы такое особенное, суперэкстра — такого не было, честно.
Вы меня, помните, Николай Сергеич? — послали как-то на Зинчинский комбинат, на наладку? Ну, приехал. Зинчино это — деревня-деревней, село. Зима, в снегу все утопло. Тоска, березки да плетни. А считается районный центр. Где жить? В Дом колхозника пришел — там холод, под потолком аж туманом стоит. А, думаю, сниму у какой бабки. Нашел. Избушка в две комнатки. Как войдешь из сеней — кухонька с печкой напротив, а по сторонам, вправо и влево — по двери. Бабка говорит: «Будешь в одной комнате со мной ночевать? В той у меня молодая учителка школьная живет». Ну, чего ржете? Дальше слушайте.
Хожу, значит, на комбинат этак с неделю уже. Вечерами никуда не денешься, сразу домой иду. Скидываю я в этой самой не то кухоньке, не то прихожей пальто, и получается так, что и другая квартирантка — учительница со второй смены прибегает. «Здрасьте» — «здрасьте», то да се… Мордашка миленькая, фигурка под свитерочком — поглядеть можно, в общем, в порядке девочка, и не дурочка, это точно. Ну, сами понимаете, как бывает: «У вас чайник?» — «Ах, простите! Пожалуйста!» — «Что же вы без заварки, один кипяток? Я вам сейчас своей принесу!» У меня московская колбаска, а ей кто-то из школьных родительниц шанежки принес. Бабка там себе дышит под образами, мы тихонько за столом чаек, значит, попиваем. Потом, понятно, вопросы — кто, что, как время проводите, книжки какие читаете? А у меня книжонки на английском на стуле лежат возле койки. «Ах, говорит, на инглиш! Я совсем уже забыла язык, только и повторяю, что в школьных учебниках. А это что у вас? „Дзе прайс лист“ — что это такое?» А мне перед самым отъездом достали прейскурант европейских денег девятнадцатого века. «Это, говорю, всякая нумизматика и бонистика, вам неинтересно». Она хмыкнула, полистала и положила на стул.