Приняв такое решение, Аида победоносно посмотрела на негра, одним движением придвинула котлеты и, опять дурея от голода, стала жадно поедать еле теплое блюдо. Отрывая глаза от тарелки, она видела, что негр на нее косит своими белками. Боится, что ли, что она скандал подымет? Да жри, жри, ешь, если ты голодный, не дай Бог еще с негром… Внезапно у нее прорезалась мысль: а что, если… ей его — подослали? Этого негра? Только и ждут, что она чего-нибудь скажет?! У Аиды внутри похолодало. В три глотка она допила компот, схватила кошелек и помчалась к выходу. Но на улице, через пять шагов вдруг опомнилась: сумку-то, дура, оставила там, под столом, у негра!
Аида метнулась обратно, пробилась мимо очереди в зал, в глубину, ищущим взглядом нашла свою сумку, стоявшую на полу, схватила ее, подняла глаза и — обомлела.
Негра не было. На столе стоял ее нетронутый обед: бульон, котлеты и компот.
В 16 часов Аида Борисовна — точнее, Ида, а может, Идуля — маленькая Идуля, какой ощущала она себя когда-то в далеком детстве, когда еще можно было пожаловаться на свои обиды кому-нибудь из взрослых и кто-нибудь из теток мог ее приласкать и утешить, та маленькая Идуля, какой бы ей сейчас очень хотелось себя ощутить, и она старалась, потому что очень нуждалась в чьем-то утешении, в чьем-то сочувствии, в чьих-то незначащих и безо всякого смысла словах, вроде — «надо же!» — «ох Господи!» — «скажи пожалуйста!» — «не может быть!» — «и правда» — но сказать этих слов было некому, и она всю дорогу домой, на метро и на автобусе, сама утешала себя безуспешно и бормотала себе про себя, про себя и, возможно, вслух, потому что она ловила не раз неприязненно брошенный взгляд, бормотала, что зуб у нее ну на той, наверное, неделе, залечат, и надо будет спросить про коронку, не надо ль коронку, а то потеряет, а надо жевать, колбасу не купила, ну что же, как вытащили от прилавка, так чек и остался в руках, потерялся, конечно, где-то, пока довели до комнатки, ну, так спасибо еще, что легко отделалась, а этот негр — чего расстраиваться, ведь умора и только, ну неприятность, ну перепутала столики, а он-то, он-то, будет своим рассказывать про русских, какие голодные, едят чужое, в газете своей буржуазной напишет, ну нет, наверное, интеллигентный негр, а я-то, подумала нехорошо про негра, это некрасиво, особенно если сама еврейка — надо без национального, надо к другим относиться доброжелательно, даже если расстроена чем, хоть бы вот как и сегодня, вернешься, а даже и докторской нет, и до получки трешка, сейчас сойду — хоть что-нибудь нужно купить, — в 16 часов была Аида Борисовна дома. Не снимая пальто, опустилась она на постель и громко, с кашлем и хрипами, разрыдалась.
1977
Татти и Клефф
Памяти города,
который мы любили
Бывало это и раньше, «в самом начале», как говорили они о первых днях своей любви. Но тогда им в голову не приходило придавать какое-то особенное значение столь обычным в их городе событиям, а тем более связывать их со своей судьбой. Но с течением времени они все больше убеждались, что это уже не выглядело обычным, а становилось чем-то страшным, необъяснимым, что с неумолимой настойчивостью привлекало их мысли, то и дело вмешивалось в жизнь и едва ли не заменяло саму жизнь.
Впервые это произошло весной. Возможно, говорила Татти, это случалось и до того, только они не замечали; но нет, возражал Клефф, если бы это было хоть раз, он бы наверняка заметил. А раз не заметил — значит, этого не было.
— Все-то ты замечаешь, — говорила Татти.
— Не дури, — отвечал Клефф. — Уж это-то я бы наверняка заметил.
— Чего не вижу, того не существует, — задиралась она.
— Страус Татти, — подсмеивался Клефф.
— Я тебя вижу. Следовательно, я существую. Но когда я тебя вижу — совсем не мыслю.
— Ну да! — тянул Клефф. — Еще как мыслишь! Женщина-философ. Чудо из чудес.
— Хочешь, тресну? — спрашивала Татти.
— Тресни, — соглашался Клефф. Она хлопала его по спине и подставляла губы для поцелуя.
— Вот-вот. Все эти наши поцелуйчики, — произносил Клефф с напускным недовольством. — Тогда мы тоже целовались.
— Мы осквернили ее своими поцелуями. И твоя рука оказалась у меня вот там. И Бог прогневался.
Тогда, весной, они целовались на крылечке заброшенной церкви. Ее двери и оконные проемы были забиты аккуратным оцинкованным железом: церковь находилась почти в центре города, и ей не полагалось портить вид. Ей вообще не полагалось быть, и именно об этом напоминали оцинкованные листы. Над церковным крыльцом шла толстая коробчатая труба от вентиляционного устройства, расположенного где-то в подвале. Там, внутри и внизу, постоянно что-то происходило, велась какая-то невидимая и, наверное, большая работа, потому что в церкви все время гудело и завывало.