Несколько позже события приняли новый оборот. На телефонные звонки к кому-нибудь из родственников или друзей и Татти, и Клефф стали получать ответы вроде того, что такие здесь не проживают, выехали неизвестно куда, а то и просто в трубке воцарялось молчание, в котором, однако, таилась некая жизнь: что-то потрескивало, шуршало, ползло куда-то вдоль проводов… Не добившись ничего путного, кто-нибудь из них ехал по знакомому адресу, надеясь застать нужного человека, но всякий раз случалось, что человек этот и вправду не жил на старом месте — давно уехал, бесследно пропал. Люди исчезали подобно строениям, а бывало, и одновременно с ними. Когда Клефф оказался в районе, где жил в детстве, лет двадцать назад, и рискнул завернуть к своему дому, он увидел лишь большой треугольник земли, усаженный чахлыми кустиками, между которыми стояли скамейки и мусорные урны. Были здесь и столик для домино, и песочница. В песочнице рылась девчушка лет пяти, и Клефф потерянно смотрел на нее, сидя на скамейке рядом с седоватым, крепким стариком, наверное, дедом этой девчушки.
— Дядя, ты чужой? — спросила девчушка.
— Я свой, — сказал Клефф. — Я тут жил, когда был таким же маленьким, как ты.
Девчушка с явным недоверием поглядела на Клеффа и, оттопырив губу, отрицательно покачала головой:
— Нет, дядя. Ты не был.
— Был, — постарался улыбнуться Клефф. — Честное слово.
— Нет, дядя, — уверенно повторила девчушка и вновь принялась за песочек, потому что Клефф ее больше не интересовал.
— А фамилия ваша? — неожиданно заговорил дед. — Я с до-войны здесь прописан и, между прочим, управдомствовал, пока не ушел на пенсию. Я всех помню.
Однако семьи Клеффа старик не знал. Не знал и тех из соседей, кого Клефф принялся называть, доказывая, что жил в этом квартале.
— Нет, гражданин, — тоном официального отказа заявил дед. — Не было вас тут никогда. Нечего и разговаривать.
У Татти произошла чуть ли не в тот же день история, здорово расстроившая ее. Рассказывая о ней, Татти то кусала губы, то, стараясь скрыть от Клеффа свое состояние, принималась над собой подшучивать.
— Еду я в троллейбусе и вижу — девчонка из моего класса. «Здравствуй», — говорю. А та: «Простите?» Я говорю, мы учились вместе, как же ты не помнишь? А она: «А вы меня не спутали с кем-нибудь?» И почему-то смотрит на девицу, которая сидит рядом с ней. А она, эта вторая, тоже на меня поглядывает как-то странно. Я говорю: «Ну, не узнаешь — жаль…» И вдруг вторая сказала: «Вы действительно ошиблись. Ведь мы с ней — и кивает на мою девчонку — учились в одном классе все десять лет, так что вы и меня должны узнать. А ни вы меня, ни я вас не помним». Как тебе это нравится, Клефф? Ведь я и сейчас убеждена, что не ошиблась. А знаешь, как я выглядела?
И она весело принялась рассказывать, какой дурой показалась и себе и пассажирам троллейбуса.
— Вот что, Татти. Не удрать ли на воскресенье? — предложил Клефф. — У меня давно уже все во рту пересохло. Дай, сестрица, воды напиться, — сказал он ей в самое ухо.
— Ох, — только и смогла она ответить.
В жаркое июльское воскресенье они уехали далеко за город и в орешнике, на траве, источавшей все запахи сухого солнечного дня, долго любили друг друга, и утоление сменялось новой жаждой.
Возвращались поздно. Сойдя с электрички, привезшей их совсем уже сонных в город, они поняли, что на метро опоздали. Ночь успела затопить привокзальную площадь и теперь струилась вдоль пустынных улиц, омывая деревья, окунувшие листву в ровный поток ее прохлады. Татти и Клефф обнялись и пошли через город, ступая медленно и осторожно. Остался позади широкий проспект, что вел от вокзала к бульвару, прошли и бульвар, двинулись к театру и обогнули его с задворка, где были свалены ветхие декорации, пересекли другой бульвар и, когда стали спускаться под горку к домам, за которыми были река и мост, остановились.
Клефф почувствовал, что Татти хочет высвободиться, и снял руку с ее плеча. Они стояли на расстоянии в полшага один от другого и смотрели в зияющую черноту, скрывавшую все обозримое пространство перед ними. Они не видели ни домов, ни улиц, ни светильников, ни самой земли. Неподвижная тушь, поглотившая мир, была густой и плотной. Казалось, протяни ладонь — и она, как разом отсеченная, пропадет, исчезнет в бездонной, беспроглядной глубине.
Ступени, уходившие с бульвара туда, вниз, обрывались за кругом света, падавшего от последнего слабого фонаря за их спиной.