Ахилл опустился на лапник, собакой обсмотрел, обнюхал мальчика — ни крови, ни дыры в одежде, — был сон, глубокий, ровный, чуть ли не с пусканьем пузырей из пухлых детских губ с темноватым пушком над ними, — и сразу же Ахилл почувствовал, что позвоночник и все кости в нем не способны держать на себе его вес, и свалился мешком на спину. Гигантская ель смотрела на него из серой выси — как из-под шлема некий мрачный рыцарь на поверженную жертву поединка. Ахилл юродиво, по-идиотски выпучил глаза и высунул язык. Глаза щипало, и щеки неприятно застужало подмерзавшей слезной влагой. Он снял рукавицу, отер холодной ладонью лицо, закрыл глаза и надвинул на них шапку. Он стал опять надевать рукавицу и успел ее надеть, но руки, ради этого простого действия приподнятые к груди, так и замерли на ней: Ахилл забылся.
В забытьи своем он оставался, наверное, чуток, потому что слабое движение и еле различимый шорох, возникшие рядом с ним, затронули его сознание мгновенно, и он, не размыкая век, пришел в себя. Это Славка — явилась первая мысль. Это Славка, и это жизнь, — все та же мысль расширилась и обдала теплом. Это Славка, он жив, он милый, он сволочь, подлец, отлупить, как собаку, чтоб знал, что… Мысль прорастала, расширялась и обретала чувственную окраску: в ней была радость. И, быть может, от этой радости, которая потребовала выражения реального, то есть вовне, в чем-то действенном и ощутимом (так бьют на свадьбе бокалы об пол, а бутылку с шампанским о борт корабля при спуске его), — Ахилл шевельнулся. И тут же услышал — знакомое, придуманное им самим приветствие, переиначенное Славкой, чистенький ре мажор, вверх до пятой ступени, — пение:
— С доб-рым ут-ром, А-хил-лес! —
и он ответил почти машинально, от той же пятой вниз:
— С доб-рым ут-ром, и-ди-от!
Потом приоткрыл глаза. Славка смеялся. «О Боже мой, — подумал Ахилл, — он смеется, сволочь!» И так и сказал ему:
— Ты еще смеешься, сволочь!
— Фи, — ответил ученик учителю с наглостью, будто и не было ничего — ни внезапного пробуждения в полутьме, ни Настениного крика, ни бега по полю и лесу, ни жуткого стояния пред масляными лопастями омута, ни этого последнего средь тишины вплывания к лежащему на лапнике младенческому тельцу, — фи, простите за бестактность, но как вы выражаетесь, маэстро? Как вы сказали — сволочь? Да я и слова такого не знаю! Ой, слушайте, Ахилл! Анекдот! Недавно рассказали! Маленький мальчик приходит домой и кричит: «Мама, мама, мне во дворе мальчики сказали новое слово, знаешь, какое?» — «Какое?» — «Жопа!» — «Как не стыдно! Нет такого слова!» А мальчик говорит: «Мама, как же так? Жопа есть, а слова — нет?»
Этой глупости Ахилл не знал. Не выдержав, он начинает смеяться — сначала беззвучно, а потом и в голос. Славка улыбается и пришибленно смотрит. Подлец, заключает Ахилл, боится разговора. Ну и черт с тобой. Мне тоже незачем. Жив — и черт с тобой. Как знаешь, молча сказал он Славке, перестав смеяться. Не хочешь говорить — да ведь и я не хочу. Ахилл стал смотреть на верхушки елей.
— Вот, — сказал Славка, закопошился и вытащил из рукавицы скомканную бумажку. Расправил ее и протянул Ахиллу.
Ахилл ее взял, вгляделся и недоуменно хмыкнул:
— Подожди… Откуда это у тебя?
На этом клочке партитурной бумаги Ахилл еще вчера утром набрасывал едва разборчивые значки — буквы, цифры и стрелки, обозначавшие ход модуляции для небольшого отрывка сонаты, которую изобретал под его руководством Славка. В этом отрывке гармония не удавалась, и, пытаясь добиться чего-то стоящего, Ахилл запутался сам. Кажется, он держал этот листок, сидя в автобусе, когда ехал сюда из Москвы.
— Где ты это взял? — переспросил он Славку.
Славка ответил негромко и неохотно:
— Да здесь…
— Что-что? — не понимал Ахилл и внимательно вглядывался в Славкино лицо. В мальчишеское лицо, которое так часто заволакивалось туманом, — точно так же, как сейчас. Как, наверное, и тогда, когда рука писала: «ДОМА ЛОЖЬ…»