Мне трудно поверить, что я сижу за тем самым столом, за которым Лесли Карон ждала Джина Келли много лет назад, я могу почти точно воспроизвести в памяти освещение, камеру, звуки, людей; все крутится вокруг одного этого столика, где в лучах искусственного солнечного света Лесли – лицо слишком узкое, но все равно очаровательное, с очень похожими на мои глазами – сидит и ждет своего экранного возлюбленного, в то время как гример слегка присыпает пудрой знаменитые лица.
Из угла, где я сижу, мне видна часть улицы в Карвервилле, где жил Энди Харди [7]. Улица поддерживается в прекрасном состоянии как последняя святыня, каковой она, собственно, и является, как мемориал всему, что было близким и – да-да! – дорогим в американском прошлом, как памятник навсегда ушедшей эпохе.
Несколькими минутами раньше я видела и сам дом судьи Харди с его аккуратно подстриженными зелеными газонами и окнами, занавешенными муслином, за которыми нет абсолютно ничего. Что-то жутковатое в том, что эти дома выглядят совершенно реальными с любой точки на слегка изгибающейся улице, засаженной высокими деревьями и цветущими кустами. А ведь стоит только зайти за дом, как увидишь ржавые железные конструкции, некрашеное дерево, грязное оконное стекло и муслиновые занавески, рваные и запыленные. Время губит все человеческое; хотя вчера вечером, когда я увидела Энн Рутерфорд за рулем остановившейся перед светофором машины, я узнала эти огромные черные глаза и подвижное лицо. По крайней мере держится она элегантно, и я не знаю, что могло бы взволновать меня больше.
Это счастливейший момент в моей жизни: сидеть одной здесь на задворках – и никого вокруг; ради этого я постаралась избавиться от провожатого со студии, сказав ему, что хочу немного отдохнуть в каком-нибудь из незанятых кабинетов здания Тамберга, после чего я, конечно, понеслась через дорогу прямо сюда.
Если бы только Майрон мог видеть это! Конечно, он бы огорчился, заметив знаки распада. Дух разложения просто витает в воздухе. Самое страшное, что сейчас здесь не снимают НИ ОДНОГО ФИЛЬМА, и это означает, что двадцать семь огромных съемочных павильонов, которые были свидетелями сотворения столь многих миражей и судеб, сегодня совершенно пусты, за исключением нескольких студий, занимающихся телевизионной рекламой.
Поскольку я не Майрон Брекинридж, а Майра, и я поклялась писать абсолютную правду обо всем, что касается меня, то, несмотря на близость, которая существовала между мной и мужем на протяжении его короткой жизни, и несмотря на мою полную поддержку его тезиса о том, что фильмы 1935-1945 годов были высшей точкой западной культуры, завершившей все, что началось в театре Диониса в тот день, когда Эсхил впервые представил свои творения афинянам, я должна признать, что не разделяю взглядов Майрона на телевидение. Я была достаточно передовым человеком в 1959-м, чтобы почувствовать, что не кино, а коммерческое телевидение станет в дальнейшем притягивать к себе лучших артистов и постановщиков. Как результат возник этот новый мир, в котором мы, хотим того или нет, сейчас живем: постиндустриальный и предапокалиптический. Почти двадцать лет сознание наших детей наполнялось мечтами, которые останутся с ними навсегда, бесконечно напоминая о себе звоном таинственных колокольчиков (вот сейчас, когда я пишу это, я тихонько насвистываю «Рино Уайт», тему, которая имела гораздо большее значение для человеческой культуры, чем весь Стравинский). Летом 1960-го я даже послала об этом статью в «Партизан Ревю». Без ложной скромности думаю, что мне удалось убедительно доказать: отношения между рекламой и потребителем есть последняя форма любви на Западе, и ее основным выражением стало телевидение. Ответа из «ПР» я не получила, но копию статьи я храню и вставлю в книгу о Паркере Тайлере, возможно, в качестве приложения.