А совсем внизу — третий, легкий, журчанье, движение воды.
Вот так стоять над тремя шумами, что это значит? Ведь здесь, наверху, воздух без движения, без звука.
Над движением, над шорохами, в недвижности и беззвучности, где же мы находимся тогда?
Но я слышу голос снизу, он поднимается из шума, он еще невысоко, сюда он еще не долетает, но вот он уже выше! Произносят мое имя. Меня зовут. Я тот, кого призывают.
Не стало ли здесь светлее? Я вижу свои руки, они лежат на перилах. Не стал ли я видеть с тех пор, как прозвучал этот голос? Он несет мое имя, подымает его над шумом.
Но разве раньше я ничего не видел? Раньше, когда это было?
Не лучше ли я услышу зов, если наклонюсь, должен ли я откликнуться на эти призывы?
Но разве раньше я ничего не слышал? Раньше, когда это было?
Не из-за тишины ли здесь, на высоте, так невнятен этот голос? Неподвижность? Безмолвие? Один ли я здесь?
Поток воздуха обтекает меня. Теплота, подобная испарению, стоит у меня за спиной. Там, позади, какое-то движение.
— Стой, — говорит чей-то голос. Его я не знаю.
Где ты, голос, ответь!
Он продолжает:
— Я пришел один, здесь только ты да я.
Но где он, тот, другой голос, где он, слышу ли я его? Может быть, нагнуться ниже? Разве я не слышу больше шума, разве нет больше ветра, нет деревьев, нет воды, ничего нет?
Смех, похожий на рычание: блажен кто верит в муке кто мелет блажен кто верит в муке кто мелет — и снова и опять то же самое, под шумом, которого больше нет, над ветром, которого больше нет, над водой, что текла где-то в глубине.
Снова зов, голос из лесу, поднимающийся из глубокой тьмы.
Я слышу тебя, голос.
Но больше я тебя не слышу.
Рука на моем плече. Она поворачивает меня. Дыхание. Оно касается меня, оно дует на меня, как на стекло, как на оконное стекло: лицо за стеклом, раскрытый рот. Туман покрывает стекло. Серый туман. Я отшатываюсь от нею. Он преследует меня.
Высокие перила за моей спиной. Они удерживают меня, они трещат, они не удерживают меня больше. Шаг в пустоту.
Свистящий шум. Это свистит у меня в ушах, шум переворачивает меня; меня тащат. Но вот чьи-то руки отпускают меня, меня больше не тащат. Свистящий шум окутывает меня теперь.
И свист. Знак змеи в воздухе. Гилтине — смерть приближается. Гилтине колет жалом.
— Лети, — говорит чужой голос, — кто летит, тот блажен, вот и лети себе на здоровье!
Тот остается наверху один. Тот отворачивается. Все сделано.
Анна Регина.
Потухшее лицо, седые виски, слишком ранняя седина, бледный рот.
— Я привел в порядок все, что нужно было привести в порядок.
Голос из угла комнаты, словно дуновение ветра:
— Тебе станет легче, спи. — Только голос, нет руки на белом лбу, нет, не погладит, не коснется легко. Не таков этот голос.
— Если б я мог сделать еще барометр!
Узкий рот произносит последние слова и больше уже не открывается. Откуда этот голос?
Только хрип в груди, которой не нужно больше дыхания. А руки говорят: Анна Регина.
Перед глазами последний день: июнь, день святого Иоанна.
Третье фортепьяно готово. Друзья из Мелькемиса и Вальтеркемиса приехали в гости с женами. Брат Кемпфер, и брат Иордан, и я, каждый садится за фортепьяно. Они хорошо звучат все вместе, мое, последнее, пожалуй, чуть позвучней.
— Педали! — кричу я.
Все три бесшумны, механическая часть безукоризненна, как у клавиш.
Брат Кемпфер ведет облигато. Иордан — простую басовую партию.
А женщины поют:
Я останавливаюсь первым:
— Слишком высоко, Анна Регина!
Я не хотел этого говорить: остальные обе, жена Кемпфера и жена Иордана, тоже взяли слишком высоко, почти на целый тон выше.
Мы начинаем снова. И снова женщины берут слишком высоко. На этот раз с самого начала. Иордан говорит со смехом:
— Спуститесь вы когда-нибудь с этой высоты?
На этот раз он остановился первым.
Потом мы сидели и думали: нет, они не могут спуститься, наши жены, это их высота. Кемпфер предложил:
— Может быть, мы поднимемся выше?
И Иордан, смеясь, заметил:
— Поднимемся выше, ты что имел в виду?
Что я могу сказать? В последние годы все поднимаются выше. Новые вкусы, новая мода.
Я и так уже настроил инструменты достаточно высоко, на добрый тон выше, чем было всегда принято.