И беседуют тенор и бас: «Что ти имя есть?» И скрипка неизменно вплетает свой голос или плывет над ними, и наконец Якоб ответит: «Иаков». И бас говорит: «Не прозовется имя твое Иаков». А Иаков: «Не пущу тебе!» И вот уже альты поют благословение, возвышаясь над человеческими голосами. За которыми следуют скрипки. Теперь окончена беседа, начинается всеобщая хвала, alleluja tutti.
Свет подступает прямо к окну, просовывает в комнату руки, кладет их на подоконник. И отрывает их снова, отворачивается, уходит. Поднимается выше.
Далеко позади, над бухтой, — бледное свеченье. Я знаю, это не свет, а отсвет. Как эхо: там, на просторе, над бухтой. Как в Эльсиноре, оно угасает. Вначале слышны флейты и серебристые терции, затем глухие звуки гедакта и крумгорна, затем лишь звонкий и чистый гемсгорн[19] и под самый конец: ветер над Зундом.
О, я слышу его, все громче и громче. Но я не могу подойти, подступить к берегу. Увидеть его моими глазами; они не такие усталые, какими притворились. Они следят за движеньем планет. Они различают их мерный и радостный ход. Который я записываю на бумаге.
Один из вас, сошедших с Ливана, поедет туда. Ради меня. Увидит башню святого Олая, излучину берега с бастионами, четыре башни перед замком. Войдет в дверь и увидит: могучий орган, стрельчатый орган под обширным куполом свода, легкий орган над позолоченными, увешанными образами эмпорами, орган, поющий приглушенными голосами. Увидит свет: он движется сюда с Каттегата, широкой волной проходит мимо Гегенеса, поднимается выше, уже плывет над водами Зунда.
Брунс, ты поедешь туда.
Но сперва обо всем меня расспроси. Я все расскажу тебе.
Два года, ведь это немало. Ты все услышишь. Любая из труб органа будет покорна тебе, как женское тело, ты будешь владеть ею, как женским телом.
— Господин органист.
Стало быть, Пагендарм здесь. Сдал Брунса на руки дяде.
— Что ж, до завтра, Брунс.
Когда ты уедешь, Брунс, оставь мне Пагендарма. Он знает, что мне отвечать.
И ты не вернешься. Я не успею тебя спросить ни о чем. Отчего бы это? «Ми» было начальною нотой. Мя грешного, господи, помилуй.
И все, что я увидал и чего уже не увижу: гляди же на все это вместо меня.
Еще прежде, чем я подымусь много выше верхних нот.
Перевод Г. Ратгауза.
ПАМЯТИ ПИННАУ
Перед домом Канта деревьев нет. Разве улица так узка? Почему же невозможно пройти мимо голого двухэтажного строения, не задевши рукавом или плечом его стены? Не унеся на себе следов светлой штукатурки? Когда-нибудь, это ясно уже и сейчас, кирпичи кладки, пока что не видные, выглянут наружу — яркие красные пятна, которым будет недоставать только соседства с зеленым, ведь перед домом Канта деревьев нет. За домом с островерхой крышей есть садик. Это маловато. Зато птичник с куриным насестом лепится прямо к дому. Стало быть, здесь можно услышать эту удивительную перебранку птичьих голосов, спорят они между собой или нет, кто их знает, однако же все равно их слышно, а когда еще и медник громыхает в своей мастерской где-то на Шлоссберге, и колокол на городской башне хрипло отбивает время — неизвестно, верное или неверное, — недостает только торопливого постукиванья палок с острыми жестяными наконечниками и серебряными набалдашниками, палок черных или темно-коричневых — и мы разом услышим такую симфонию звуков, что легко представить себе английский город Лондон где-то на далекой Темзе или бурный пожар в Стокгольме, который с учтивым поклоном остановился перед домом Сведенборга[20].
Но вот уже нетерпеливые палки приближаются и стучат все громче. Беда с этими палками! Особенно для того, кто хочет слушать симфонию звуков.
— Понравились, видно, мои курочки! — говорит старушка и возвращается в кухню. Там стоит Кант в коричневом фрачишке и сыплет перец из желтой коробочки на чудесные яства.
Тем временем палки прибыли к самой входной двери. Каждая из них коротко и сухо щелкает по каменной плитке перед порогом, словно поставлена точка после стремительного марша — от Юнкерского сада, от Каменной дамбы, от Лицентграбена. Точность превыше всего, господа.
Итак, палки под мышку — и прямо в дом! Могучий Шефнер громко басит, обращаясь к стенам: «Благословение дому сему!» — и Лампе, слуга Канта, говорит: «Прошу покорнейше, господин кригерат», — и снимает с него плащ. И профессор Шульц проталкивается поближе, вешает слуге на плечи свое пальто и напяливает ему на голову свою шляпу; и Лампе говорит испуганно: «Да, да, господин королевский проповедник, да, да».
20