Выбрать главу

«Литовские клавиры» написаны сложно. Здесь совмещены и разные пласты народной жизни, и разные временные плоскости: на современность наплывают картины прошлого, Пошка и Тута — в «магическом кристалле» изображения — незаметно превращаются в другую пару — национального литовского поэта Донелайтиса и его жену Анну Регину. Отдельные персонажи вводятся неназванными и распознаются, как в музыке, благодаря скрепленным с их образами лейтмотивам. Таков, например, горлопан фашист с его «Блажен кто верит в муке кто мелет». Объектив автора установлен как бы в самой гуще народной жизни и нацелен на самые обиходные детали повседневного быта слободки, и вдруг — ничем не подготовленная, стремительная смена ракурсов, и объектив устремляется в глубь времен или вовсе взмывает в поднебесье, что передается торжественным латинским восклицанием: «О заботы людей! О, сколько на свете пустого!» Эта устремленность духа ввысь, этот взгляд на жизнь «с точки зрения вечности» — все это тоже нужно человеку, потому что позволяет ему по-новому посмотреть на свою жизнь, отделить в ней плевелы от зерен, крутоватой крестьянской самоиронией оградить душу от погони за мнимыми ценностями.

«Мы повсюду вокруг находим виноватых и смотрим на них с осуждением, а сами тем временем втихомолку выгораживаем себя», «История легко забывается». Эти фразы из «Мельницы Левина» составляют, пожалуй, главные «пункты», ради которых — «для нашей пользы» — и писал Бобровский свои оба романа.

Иоганнес Бобровский не был «почвенником», но он всю жизнь писал об одном крае, и местный колорит запечатлелся в его стихах и прозе, придав им ощутимое дыхание живой, конкретной действительности. Поэтический мир Бобровского чужд экзотики и надуманности, он рожден напряженной работой мысли, «возникшей из жизненного опыта», размышлениями о добре и истине в их крепкой связи с «ежедневными деяниями».

Создания духа, рожденные из недр жизни, несут на себе отпечаток места, где они появились. Проза Бобровского поэтому — типично северная немецкая проза, она не могла бы возникнуть в Баварии или Тюрингии, Эльзасе или Тироле. Достаточно прочитать несколько страниц «Мельницы Левина», «Литовских клавиров» или миниатюр из «Белендорфа», чтобы почувствовать особое звучание, особый лад и строй этой прозы, чем-то неуловимым напоминающей прозу Гаухтманна или Барлаха. Словно сама натура с ее «колеблющимися очертаниями», «меняющимися от освещения обликами вещей» (как о ней сказано в «Литовских клавирах») заставляет этих писателей подыскивать слова, которые «теряют конкретность, но приобретают меткость» (там же).

Есть некий общий ритм, в чем-то существенном сближающий тональность прозы этих в целом достаточно разных авторов, — ритм, понятый не как механическое чередование акцентов, а как формообразующая сила жизни, возникшая в результате длительного взаимодействия природы и человека. Этот особый ритм возвещает единство органической и духовной жизни, неразрывную слитность вечной природы — воды камней, деревьев — с величавым дерзанием пытливого людского ума, с музыкой и поэзией. Этот ритм равно угадывается в пейзажах Чюрлениса, Барлаха и Бобровского, в их особой графичности, в стихии «вспененного света», мреющего воздуха, из которого того и гляди соткутся привидения, ритм этот присутствует в таинственной тиши прорезанных реками лесов, под сенью которых путнику мерещатся то задумчивые дриады, а то красногубые вурдалаки и упыри, он запечатлен и в нежных акварельных обликах городов с их узкими улочками, островерхими кровлями и тонкими соборными шпилями, с их неумолчным легким гулом, в котором птичья перебранка смешивается с хриплым колоколом на городской башне, а звуки органа переходят в шум ветра над морем… Живой отпечаток этого ритма — и в остро очерченных, морщинистых лицах местных жителей («Морщины дарует нам природа, о гладкой коже печется суетность»), в их неспешной повадке, в трудолюбии, в домовитости, в той серьезной обрядовости, с какой они относятся к вечной смене времен года и поколений, труда и праздников, мира и брани. «Сам этот край как музыка», — писал Бобровский. И его сказание об этом крае — тоже как музыка. Но музыкальность стихов и прозы Бобровского — вне эстетской стилизаторской тяги к орнаменту, в его поэтике фольклорный лад, усложненный художественным экспериментом, органичен, ибо рожден глубинным родством с народным характером, причастностью к народной жизни, осознанием ее вечной ценности. В непрестанно обновляющемся круговороте трудового бытия равно хороши все роли — от землепашца до поэта, как равно привлекательны все роли в церемониальном обряде литовской свадьбы («Литовские клавиры»). Эта подчеркиваемая автором значительность каждого стоящего дела, равновеликая ценность всякой честно прожитой жизни — не менее весомое основание для сравнения художественного письма Бобровского с мощной органной мелодией, чем некоторые его стилистические приемы — пристрастие к контрапунктно расположенным лейтмотивам, к постоянным возвращениям к исходной точке, к переходам — взад-вперед — по смещающимся временным плоскостям.