Выбрать главу

Но поскольку мы описали Кристину, урожденную Фагин, стоимостью в семь тысяч талеров, сестру и тетку и тетку-жену, то за остаток пути не мешает нам хотя бы бегло обрисовать дедушку, — но почему, собственно, бегло? До Малькена еще добрых два километра.

Дедушка, говорят, в молодости был хил и невзрачен — сто шестьдесят один сантиметр по армейской мерке, — но с годами, должно быть, вытянулся. Точно ли он вырос, затрудняюсь сказать, скорее возросли его достоинство и достаток, но сейчас поглядеть — это видный мужчина, а тем более по воскресеньям, когда он выпускает на живот золотую цепочку, особенно ежели в подпитии — у него тогда, если глядеть с фасада слева, вздувается печенка. Одно слово, мужчина что надо — немец и мой дед.

Он сидит в своей бричке высоко на козлах, швыряет окурок — сегодня это уже третья сигара — и снова берется за кнут. Он размышляет.

Какие же мысли его тревожат? Первым делом сегодня же вечером поговорить с Густавом с глазу на глаз, а завтра взять за бока Глинского, сперва поздороваться по-благородному, а уж после обеда, между кофеем и тремя рюмками, обменяться теплым словом, тут же, возможно, и деньги сунуть, ну, да там видно будет.

Мы уже немного познакомились с этой округой: речь идет о местности между Торном, Бризеном и Штрасбургом, там, где Древенца, принеся свои воды с северо-востока, из района Лёбау, немного южнее Торна и позади Лейбича впадает в Вислу, после того как последняя, начиная от Челенты, что насупротив Штрасбурга, образует границу с Русской Польшей, или, как ее еще называют, с Королевством Польским, — словом, речь идет о так называемой Кульмской земле, старинной благочестивой местности, где все, кто побогаче и познатней, считают себя немцами и кичатся своим происхождением, собственно, польским, но то — дело прошлое, теперь же, точнее сказать в 1874 году, такое лицо, как мой дедушка, известный своим благочестием и, стало быть, баптист, едет на собственной паре к врагам веры, стало быть, евангелистам, ибо он отстаивает Свое Право — право немца, — иначе говоря, человека состоятельного, поскольку у него мельница под Неймюлем на правом притоке Древенцы — реки, протекающей на всем своем протяжении в Польше, между Германией и Россией, — водяная мельница с мельничным прудом и даже, — при желании, — с подпорной плотиной.

Что до помянутой дряни, то она все еще валяется на берегу: столбы, сваи, брусья, доски, плетневые фашины, изгаженные и испакощенные, — и вот эта самая пакость и дрянь и приводит нас к сути нашего рассказа, к которой мы долго пробивались кружным путем, топчась вокруг да около моего дедушки.

Левин лежит на травянистом откосе, лежит навзничь, заложив руки под голову, длинный, худой.

— Хватит все про одно и то же, — говорит он.

И эта Мари — Левин зовет ее Марьей, — эта Мари соглашается:

— Да-да!

— Мой тате пишет, — продолжает Левин, — чтобы мне ехать в Бризен, забрать мою жалобу и возвращаться в Рожаны, где все наши.

А эта Мари лежит рядом в траве и на все соглашается:

— Да-да!

И это, пожалуй, и есть пункт третий нашей истории.

Достаточно было бы обоим подняться, чтобы на откосе внизу увидеть плахи полузатонувших мостков и истоптанную песчаную площадку: укрепленные досками и брусьями ступеньки по-прежнему ведут к площадке, где стояла мельница Левина, но им это ни к чему, они и без того знают: здесь она стояла весь год и уплыла по весенней воде, пущенной с другой мельницы, — ледяной воде, — и обломки мельницы снесло в Древенцу мимо нескольких деревень, как простой плавник.

Только жернова еще на месте. Вон они поблескивают в воде, и быстрое течение, намывая песок, воздвигает перед ними насыпь, а с гребня насыпи оторвавшиеся песчинки словно бы скачут через жернова.

— Да-да, — повторяет Мари. Но вот уже и сумерки спускаются, стоит июнь месяц, над Русской Польшей висит луна — очень ей надо перебираться на другую сторону! Мари смотрит на луну, смотрит на нее и Левин. — Оставайся лучше здесь, — говорит она.

Итак: ты, луна, останешься в Русской Польше, а ты, Левин, останешься здесь и не уедешь к своим в Рожаны.