— Пьяная ты образина, — приговаривала Кристина над дедушкой, — сперва хорохоришься, бахвал несчастный, а потом валяешься, словно прощелыга какой, не раздевшись и не разувшись, да еще рычишь, когда тебя раздевают.
Моему дедушке, как сказано в писании, все во благо. Взглянем же на него еще раз Кристиниными глазами, как он лежит пластом, вытянув руки и ноги, слезы высохли, на лице ни малейших следов волнения, лежит спокойно, в ладу и мире с собой, как истый немец.
Перевод Р. Гальпериной.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Итак, второй или третий подпункт к нашей истории. Первый, а возможно, и второй попали в первую или во вторую главу, впрочем, это легко проверить. Второй или третий подпункт гласит: настоящие цыгане по-настоящему красивы.
Это сущая правда, я говорю лишь то, что есть. Однако описать цыган невозможно. «Путник, не проходи мимо здесь погребенной, не узнав о ней», — прочел я однажды на стене церкви, наружной стене, где это было начертано в память одной усопшей.
Как с этой усопшей, так обстоит и с цыганами: их нет больше на свете. Цыган согнали и уничтожили в те памятные нам годы и в той самой местности, о которой здесь идет речь. Как же их узнаешь?
Кто сейчас утверждает: «А я нескольких знаю», — тот заблуждается, он не ведает, что говорит, он думает о трех чернявых малых, одном худом и двух толстых, которые играют в кафе и делают все то, чего обычно ждут от цыган: расхаживают между столиками развинченной походкой, вихляя бедрами, с томно-пронзительным взглядом, вооружившись глуховато звучащей скрипкой, лишенной среднего регистра, и непременными цимбалами. А я имею в виду не то, я имею в виду цыган, которых нельзя описать, то есть Хабеданка, Мари и еще других.
Сейчас мы к этому подойдем.
Потому что спросим — нам ведь это еще неизвестно: где Хабеданк пропадал в воскресенье между десятью утра и пятью часами пополудни?
Он был в цирке. Вот ответ. Если мы вправе так легко отделаться. Но мне думается, мы не вправе. Итак: Хабеданк был в итальянском цыганском цирке. А этот итальянский цыганский цирк расположился в лесу. Стоял там не только вчера, в воскресенье, но стоит еще и сегодня, в понедельник.
Понедельник. Дверца фургона приоткрывается. Понедельник начался рано: еще нет семи. Сперва показывается голова Скарлетто, желтая кожа, покрасневшие глаза и над ними зеленоватый хохол, потом длинная шея, плечо, но вот дверь распахнулась, Скарлетто стоит на пороге, он ступает на лесенку, держа белый остроконечный колпачок в правой руке, и, отвесив глубокий поклон, говорит:
— Дорогой господин жандарм!
А пеший жандарм Кроликовский, не сходя со своего мерина, бросает:
— Вид, промысловое свидетельство.
— Дорогой господин жандарм, — вторит Антония.
Теперь она заняла место на лесенке, место Скарлетто — тот уже соскочил, — и стоит, как тьма египетская или неаполитанская ночь; Антония — в руках у нее бумажки — брезгливым жестом передает их Скарлетто, который с поклоном, весь перегнувшись вбок, берет их и, как бы извиняясь, говорит:
— Дорогой господин жандарм желает взглянуть, и подает их Кроликовскому, причем задирает левое плечо чуть ли не к самому уху, а левую бровь соответственно к торчащему хохлу зеленого, как уже сказано, цвета.
Кроликовский берет потрепанные листочки левой рукой, а правую, растопырив красные пальцы-сосиски, подносит ко рту, высовывает толстый язык и муслит кончики пальцев. Не помуслив, не полистаешь, так уж положено. Но не подумайте, чего доброго, что Кроликовский здоровенный толстяк, у него и борода-то не растет, только вот руки — настоящие лапищи, вроде бы не его даже; он строг, но справедлив и, верно, оттого выглядит так, будто у него глисты. Хлипкий человечишка пеший жандарм Кроликовский, тощий и мрачный. Ну, а бумаги? Что в этой пачечке?
Сверху лежит свидетельство об отцовстве на имя Яна Марцинчика, заверенное и скрепленное печатью в Лаутенбурге, касательно младенца мужского пола, нареченного Иозефом.
— Не то, — говорит Кроликовский.
Дальше опять не то. Бальная карточка с золотой каемкой и белым карандашиком, пристегнутым с правого края золотой тесьмой, — память об офицерском бале какого-то батальона каких-то фузилёров.
Следующая бумага — разрешение на цирковое представление, выданное в Шёнзе, правда, еще год назад, но это хоть что-то.
Затем пригласительный билет многоуважаемому господину бургомистру, надорванный в нижнем левом углу и, кстати говоря, разрисованный от руки.
Под ним вырезка из газеты «Штрасбургские новости», где говорится об ученой курице по имени Франческа.